Речи к немецкой нации | страница 45
Нам становится теперь ясно, между прочим, что у народа с мертвым языком в самом начале, когда язык еще не стал всесторонне ясным, влечение к мышлению будет всего сильнее и произведет самые заметные результаты; но что, по мере того как язык будет становиться все яснее и определеннее, это влечение станет все заметнее умирать в оковах своего языка, и что наконец философия такого народа вполне сознательно удовольствуется тем, чтобы быть лишь пояснением к словарю, или (как это более напыщенно выразил негерманский дух среди нас) метакритикою языка16; и что, наконец, подобный народ признает посредственное дидактическое стихотворение о лицемерии, облеченное в форму комедии, величайшим из своих философских произведений17.
Таким образом, говорю я, духовное образование, а здесь, в частности, – мышление на изначальном языке, – не вливается в жизнь, но оно само есть жизнь мыслящего так человека. И все же из этой, так мыслящей, жизни оно необходимо стремится оказать влияние на другую жизнь вне его, а значит – на наличную вне его всеобщую жизнь, и оформить ее по своему подобию. Ибо, именно потому, что это мышление есть жизнь, обладатель его чувствует с глубоким благорасположением его животворящую, просветляющую и освобождающую силу. Но всякий, кому открылся в сердце путь спасения, необходимо желает, чтобы этому спасению были причастны и все другие люди, и это побуждает его и заставляет работать для того, чтобы источник, в котором открылось ему собственное его благоденствие, мог распространиться и на других. Иное дело тот, кто просто постиг чужое мышление как возможное. Как для него самого содержание этого мышления не несет с собою ни радостей, ни горя, но служит лишь приятным занятием и развлечением его досуга, – так же точно он не думает он и не может думать, что оно может доставить радость или горе другому человеку, и для него в конечном счете безразлично, на чем этот другой станет упражнять свое остроумие и чем он наполнит часы своего досуга.
Среди тех средств, с помощью которых мышление, начавшееся в жизни одного человека, можно ввести в жизнь всеобщую, самое замечательное средство – это поэзия; а потому поэзия составляет вторую основную отрасль духовного образования народа. Мыслитель, когда он дает своим мыслям обозначение в языке (а это, согласно вышесказанному, он может делать не иначе как чувственно, и притом через новое созидание за пределами прежней сферы символического), есть уже непосредственно поэт; а если он не будет поэтом, то уже на первой его мысли у него в устах иссякнет язык, а попытайся он помыслить вторую, иссякнет и самое мышление. Провести это начатое мыслителем расширение и дополнение символической сферы языка через всю эту область символов, так чтобы каждый символ получил в своем месте подобающую ему часть нового облагорожения духа, и благодаря этому вся жизнь, до глубочайшего чувственного дна ее, предстала нам освещенной лучом нового света, нравилась нам и в бессознательной иллюзии становилась бы как бы сама собою лучше и благороднее – вот задача настоящей поэзии. Такая поэзия может быть только в живом языке, ибо только в нем творящее мышление может расширить символическую сферу его, и только в нем все уже созданное остается живым и открытым вливающимся потокам жизни, его сестры. Такой язык скрывает в себе способность бесконечной поэзии, которой суждено вечно молодеть и обновляться, ибо всякое движение живой мысли на этом языке открывает новую жилу поэтического вдохновения, и потому эта поэзия становится в нем превосходнейшим средством для того, чтобы достигнутое образование духа переливалось во всеобщую жизнь. На мертвом языке вовсе не может быть поэзии, в этом высшем смысле слова, ибо в нем отсутствуют все указанные сейчас условия поэзии. В таком языке может какое-то время быть некий заместитель поэзии, а именно вот как: Внимание народа привлекут к себе плоды поэтического искусства, имеющиеся на коренном языке. Правда, вновь возникший народ не может продолжать творить в проторенной колее прежнего языка, ибо этот язык чужд его жизни; но он может ввести свою жизнь и ее новые отношения в символическую и поэтическую сферу, в которой прежний мир выражал свою собственную жизнь, и, например, облачить рыцаря в тогу героя, или наоборот, и заставить богов древности поменяться платьем с новыми богами. Именно благодаря такому непривычному облачению обыденного это обыденное обретет привлекательность, похожую на идеализацию, и возникающие в результате образы будут весьма приятны. Но то и другое – как символическая и поэтическая сфера коренного языка, так и новые жизненные отношения, – суть величины конечные и ограниченные, их взаимное проникновение будет когда-нибудь вполне завершено; но там, где оно завершилось, народ отпразднует свой золотой век, и там иссякнет источник его поэзии. Когда-нибудь, приноровляя законченные слова к законченным понятиям, а законченные символы – к законченным жизненным отношениям, в этом необходимо дойдут до высшего совершенства. А достигнув этой высшей точки, народ сможет, самое большее, или повторять на разные лады свои наиболее удавшиеся шедевры, так чтобы они имели вид чего-то нового, тогда как они – лишь хорошо известное старое, – или же, если поэты пожелают быть совершенно новыми, они прибегнут к неуместному и неприличному, и так же точно смешают в поэзии прекрасное с безобразным, и с усердием возьмутся за сочинение юморесок и карикатур, как они окажутся вынужденными спутать все понятия и смешать добродетель с пороком, если желают говорить в прозе на новый лад.