О Господи, о Боже мой! | страница 46



Не догадавшись о худом, я уехала вечерним поездом в Москву — вставить злосчастный зуб, который перед тем придерживала во рту языком, и сообщить родителям в мягких тонах о больных. Ребята вернулись в Любутку. Знала бы я, что их там ждет, я бы ни за каким зубом не поехала. Потом уже узнала, что ночью из Мартисова пошел один Игорь — верный Машин паж. Еще в диспетчерской он потерял шапку (он вообще по жизни все терял), а погода дубела, задувала, морозила. Он дошел до первой и единственной деревни на пути — Спиридово (не иначе от Spiritus vini происхождением) и там заблудился в двух улицах. Кажется, отдавал концы. Но Ангел-хранитель концы не принял, а устроил ему встречу с пьяницами. Компания орала и дебоширила по деревне. Они нахлобучили на Игоря чей-то треух и поставили на дорогу, а сами пошли безобразничать дальше. Спасли. И забыли сказать, чья шапка. Он потом искал хозяина.

Маша открыла Игорю, а утром побежала на работу, но туда уже позвонили. Интернат отлучил Машу от работы, и это было делом рук того же Ангела, потому что в Любутке на следующий же день болезнь пошла косить наших ребят.

Те, кто был на ногах, носили по проторенной дорожке больных. Больше не опаздывали на поезд. Носили малышню прямо в рюкзаках, а больших — под руки или на плечах. Не догадывались, неразумные, уехать всем сразу, пока могли ходить. А Маша непрерывно кипятила посуду и постельное белье в тазу на плите. С ней неотлучно был Игорь — брат милосердия. Переболели все. Даже и в московских больницах повалялись.

Я приехала через несколько дней (с зубом).

Дирекция поговаривала о том, что в инкубационный период мы с Машей годимся только на то, чтобы грузить помойку. Но все-таки поступили согласно каким-то циркулярам и отправили на обследование в Андреаполь.

Ехать мы должны были в кузове грузовика (не в кабине, не в автобусе — заражать людей!). Дизентерию тогда у нас не нашли, но простудили Кролику ушки — начался отит. Нет, какой Кролик?! Кролика больше не существовало. Это была уже личность, недюжинная натура. Я поражалась. И наивно гордилась… Еще были забавные приметы детства: стихи с глагольными рифмами, акварели, где среди леса две фигурки — моя в желто-оранжевых солнечных тонах и ее в сине-зеленых, пасмурных — шли к свету, к вершине горы… Она еще любила поплакать, но как говорил ее папа: «Побольше поплачешь — поменьше пописаешь». Но она умела держать нашу жизнь, когда я уезжала. Правда, говорила, что только лишь уеду, тут все и случается. Но уж когда я была дома, я не должна была разговаривать с кем-нибудь без нее. Не должна была читать про себя, свое, только вслух, не должна была смотреть ни в какую сторону, кроме одной. А слова невероятной любви? Мне никто никогда так не говорил. Не могла их потом повторить. Не могла и ей ответить…