Записки из «Веселой пиявки» | страница 51



Ну да ладно. Пытка продолжалась не один год. Толян и Костя потихоньку взрослели, их родители так же потихоньку старели. Когда ударило великое хрущевское переселение коммуналок в худо-бедно нелепые, но вполне-таки отдельные квартиры, жизнь развела семьи Толяна и Кости, и последний — уже студент консерватории — мало-помалу стал забывать мучителя. А потом и вовсе забыл. Что касается Толяна, то таких, как Костя, у него была дюжина, и он их вообще не сильно различал — мельтешат тут всякие недо... (мерки, умки, унтерменши в общем, хотя этого мудреного слова он, конечно, не знал).

Так вот, на этот раз Константин Осипович, изрядно подуставший от высокодуховного служения искусству, к радости своей, получил чуть ли не целую неделю блаженного отдыха, сладостного far niente. Он мог наконец неторопливо гулять по ставшей чужой, но таившей милые старые знаки Москве, сидеть в кафешках за рюмкой-чашкой чего-нибудь, просто размышлять, вспоминать, вспоминать, вспоминать. Он только что вернулся из Петербурга, причем намеренно ехал на поезде, и не на каком-то новомодном шибко быстром «Сапсане», и даже не на «стреле» и не на двухэтажном фирменном, а на вполне заурядном Петербург — Белгород: хотел вспомнить советские еще поезда, каких повидал немало в гастрольных поездках в те еще времена, когда, лежа на верхней полке (выбирал ее, чтобы обрести некую самостоятельность, независимость от соседей, расположившихся внизу с вареными курами, яйцами и помидорами), выборматывал: «Я безрадостно вылакал эмпээсовский чай, паровозная лирика, успокой, укачай...» В Питере, вернее в Сестрорецке, он посетил могилу старого друга, скончавшегося за время его очередного концертного тура, затянувшегося на несколько лет. Сестрорецкое кладбище его поразило: сосновый лес необыкновенного уюта, светлая-светлая атмосфера, чистый песок — даже в дождь свежие могилы выглядят опрятно. Вот здесь и лягу, решил он. «Ни страны, ни погоста не хочу выбирать...» Тут уж Моисей надо мной не властен. Моисей Исидорович Поляков, его директор (в артистическом смысле — организатор выступлении Константина, забравший власть над всем его бытом, а после развода поработивший Костю окончательно), хоть и был тремя годами моложе, считал себя ответственным за музыкальную мировую звезду, а потому вел себя как тиран и влезал во все дела. Уже уходя с кладбища, Костя заглянул в часовню — поставить свечку в память друга (ритуал обязательный и для отъявленного безбожника с пионерских еще времен), а покинув часовню, сразу же за ее оградой увидел скромный белый памятник: Сергей Иванович Мосин, генерал-майор — и годы жизни. Мосин? Неужто автор винтовки Мосина, которой допекал его учитель военного дела Витамин (Вениамин по паспорту), раздававший щелбаны нерадивым восьмиклассникам Гнесинки? Как же, как же, винтовка Мосина образца тысяча восемьсот девяносто первого года, доработанная в тысяча девятьсот тридцатом и бывшая на вооружении Красной армии чуть ли не до конца войны. Она же трехлинейка — в его детском воображении это слово должно было означать что-то удлиненное, вытянутое в линию, и о трех стволах. Узнав, что три линии имеют отношение только к калибру, то есть диаметру пули (одна линия равна десятой доле дюйма), он даже расстроился.