Рубедо | страница 24
Прикрыв глаза, Генрих шумно хлебал воду, и край стакана выбивал на зубах дробь.
Паршиво! Надо собраться, унять унизительную дрожь. Мысли должны быть ясными, а слова — отточено острыми, как пики стрелок, что неумолимо двигались к восьми.
— Так лучше, ваше высочество. Теперь, пожалуйста, китель.
Камердинер поднялся, хрустнув суставами. Ему шестьдесят, а все движения, пусть и неспешны, но выверены, и руки никогда не дают осечки, не важно, разливает он вино, чистит мундир или бреет своего господина.
— Благодарю, Томаш, — Генрих поднялся, мысленно поздравив себя с тем, что даже не покачнулся. — Я сегодня неловок.
— Вы мало отдыхаете, ваше высочество.
В голосе камердинера — сдержанное сожаление, глаза печальны. Его любовь — послушная и кроткая, как любовь домашней собаки.
Расправив серо-голубой китель, Томаш терпеливо ждал, пока Генрих справится с рукавами. Нет разницы, пять лет его высочеству или двадцать пять, для старого слуги кронпринц — вечный ребенок, даже если от него несет перегаром и дешевыми женскими духами.
— Я отдохну позже, — Генрих одернул обшлага и поморщился, когда острое жало надвигающейся мигрени пронзило затылок. — Если в мое отсутствие прибудет доктор Ланге, пусть ожидает.
— Да, ваше высочество, — Томаш склонил голую макушку с тщательно приглаженными седыми прядками. Пуговицы кителя под его пальцами — одна за другой, — латунно подмигивали. Жесткий воротник сдавил шею, и Генрих на миг перестал дышать.
Из зеркала на него глянул двойник: утомленный, но тщательно выбритый, с волосами, отливающими в ржавчину, с больными и такими же ржавыми глазами. И с отчетливым кровоподтеком на шее, чуть выше воротника — память о жаркой ночи.
— Позвольте, — подступивший Томаш быстро промокнул отметину пудрой.
Длинная стрелка заканчивала очередной круг, неумолимо отмеряя минуты и часы, приближая Генриха к смерти, а Авьен — к спасению.
Он поторопился покинуть комнату до того, как часы пробили восемь.
Лето дряхлело, в резиденции гуляли сквозняки. Скоро начнут топить фаянсовые печи, и мотыльки, впорхнувшие на свет, будут сонно ползать вдоль оконных рам. Сейчас гвардейцы, такие же неподвижные и будто полусонные, посверкивали иглами штыков — в детстве они казались Генриху игрушечными солдатиками, которые оживали только при его приближении, касались пальцами козырька, а потом снова костенели. Со временем он научился обращать на них не больше внимания, чем на тяжелую мебель, украшенную золотой отделкой; на люстры, похожие на гигантские, но не живые цветы; на испускаемый ими искусственный свет; на витражи, с которых фальшиво улыбался кто-то, похожий на Генриха, но в то же время незнакомый и ненастоящий.