На лобном месте | страница 22
В повести Даниэля "Говорит Москва"8 советское правительство учредило, по вымыслу Даниэля, День открытых убийств.
Даниэль сказал это в годы "хрущевского либерализма" -- лагерная судьба его известна всем.
Казакевич сказал нам не о днях, а о годах открытых убийств. И сказал это, не могу не повторить без удивления, в сорок восьмом году!..
Однако что же такое -- тень? Трибуналы?.. На этой мысли и остановились герои Казакевича. Но не сам автор.
Нет, не трибуналы! -- доказывает он.
Страх перед собственной жалостью преследует всех трибунальских. Джурабаев после первого же боя полюбил Огаркова. "И почувствовав это, -пишет автор, -- решил принять меры немедленные и жестокие". Он повел его дальше, сказав через силу: "Штаб армии нада!"
Да что Джурабаев! Председатель трибунала, полная, суровая женщина с двумя "шпалами", у которой незадолго до этого убили сына, похожего на Старкова, "гладя на высокого белокурого молодого лейтенанта... на секунду ощутила ноющую боль, которую тотчас подавила..."
Так в кого же и во что метит автор, если вдруг оказывается, что и весь трибунал, от председателя его до конвойного Джурабаева, непрерывно стремится заглушить в себе все естественно-человеческое? Что это за тень, нависшая над Старковым, Джурабаевым, всевластным председателем трибунала, женой самого командующего армией? Значит, и они косятся на тень, придавившую их?
Вот что, оказывается, решился написать и издать фронтовой разведчик Казакевич в годину массового террора.
Но-- он не остановился и на этом. Эммануил Казакевич прямо сказал и о пущей беде: миллионы Огарковых все еще верят в справедливость варварской эпохи; что, мол, зря не сажают, не расстреливают. И когда лейтенанта Огаркова потащили на расправу, по сути без суда и следствия, он. Огарков, считал это вполне справедливым, как и сам приговор. "Сильная, неудержимая дрожь стала бить его. Дрожь, впрочем, скоро унялась, сменившись мертвой оцепенелостью. Нет, он ничего не имел сказать трибуналу. Все, что произойдет, -- должно произойти, потому что это справедливо".
Справедливо и то, что подле него стреляют баптиста, которому вера запрещает брать оружие.
Баптист не просил снисхождения, коль и Огарковых стреляют. Только вот перед смертью не удержался, спросил у Огаркова, запертого с ним в одной землянке:
-- А ты-то, советский, за что сюды попал?
Огарков не усомнился в справедливости расправы над ним даже тогда, когда прочел в глазах председателя трибунала -- еще до разбирательства его дела -- нескрываемую враждебность, глубоко поразившую его. Тут уж нечего было ждать пощады, и Огарков, "не читая, подписал все, что требовалось..."