Кровь бедняка. Толкование общих мест. Душа Наполеона | страница 2
Небывалая напряженность духа сделала Блуа писателем–новатором и в стилистическом смысле: до него так напряженно не писал никто. Своим обличительным и мистическим пафосом он открыл новую главу в развитии французского языка. В 1920-х и 30-х годах Блуа пользовался большой известностью. Его многочисленные книги — их не меньше сорока — читались запоем, хотя принимали их далеко не все. В последние десятилетия интерес к нему заметно ослабел. Но во многих своих чертах начало XXI века напоминает конец века XIX: сгущается и распространяется пошлость жизни, безусловное тонет в мелком и относительном, снова неясна, таинственна поступь истории, и потому есть все основания надеяться, что освобождающее и возвышающее слово Леона Блуа будет вновь широко услышано.
2004
НИКОЛАЙ БЕРДЯЕВ
Рыцарь нищеты [2]
Blioy n'a qu'une ligne, et cette ligne est son contour. Cette ligne, c’est. l’Absolu dans la pensée, l’Absolu dans la parole, l'Absolu dans les actes. Absolu tel que tout en lui est identique. Lorsqu il vomit sur un contemporain, c’est, infiniment et exactement, comme s’il chantait la gloire de Dieu. C’est pourquoi la gloire de ce monde lui est refuser.
Henry de Groux[3]
Во Франции старая латинская культура достигла своего последнего утончения и позднего цветения. Эта культура кровно связана с католичеством. Барбе д’Орeвильи, Э. Элло, Вилье де Лиль–Адан, Верлен, Гюисмaнс — последние католики, последние вспышки потухающего католического духа, последние цветы дряхлеющей латинской культуры. Это rafinement [4] возможно было лишь во Франции XIX и XX века, в которой раскрылась упадочная высота, последний предел гиперкультурного латинства, так часто изменявшего католичеству и восстававшего на него, но по плоти и крови неизменно принадлежавшего его духу. Это — дух чувственной, пластической религиозности, неотрывной от плоти, от исторического и конкретного, от эстетики власти. Латинское католичество являет собой исключительное и небывалое в истории художественное произведение, пластически совершенное и закопченное, эстетически властвующее над душами. Эту эстетическую власть совершенной архитектуры Католической церкви с особенной остротой почувствовали последние католики XIX века, упадочники тонкой культуры. Эти отщепенцы, индивидуалисты, ни к чему не приспособленные, жили под магической властью красоты композиции Католической церкви. Вся латинская культура родилась от католического духа, от католического христианства и католического язычества, и путь, на который толкнуло католичество эту культуру, не был путем духовного углубления внутрь, духовной свободы и дерзновения. В этом пути была пластическая прикованность к внешнему миру, ко всему материально–предметному. В недрах латинской культуры всякое духовное и религиозное возрождение принимает форму возврата к католичеству, дух сковывается и нет веры, что дух дышит, где хочет. И все дерзновение возвращающихся католиков направлено на гневное обличение буржуазного мира, отступившего и предавшего древнюю Истину, древнюю Красоту. Дерзновения творческого почина в религиозной жизни нет ни у Барбе д’Оревильи, ни у Элло, ни у Вилье де Лиль–Адана, ни у Гюисманса. Для них духовная жизнь есть католическая жизнь вплоть до принятия Папы и инквизиции. Все революционное и бунтарское в них направлено против буржуазного мира, отступившего от католичества. Все эти люди — революционеры–реакционеры, раненные буржуазным уродством и неправдой, обращенные назад и пророчествующие о прошлом. Эти люди прожили свою жизнь в бедности и непризнании. В их непримиримом отношении к буржуазному миру был своеобразный героизм, новый героизм эстетов и упадочников. Враждебный Андре Жид в статье о Вилье де Лиль–Адане говорит: «Бодлер, Барбе д’Оревильи, Элло, Блуа, Гюисманс имеют одну общую черту: неблагодарность к жизни и даже ненависть к жизни — презрение, стыд, ужас, пренебрежение, есть все оттенки, — род религиозного злопамятства по отношению к жизни. Ирония Вилье к этому сводится» («Prétextes»). Эта непримиримость и несгибаемость, этот ужас от уродства и неблагородства должен был казаться буржуазному модернисту отрицанием жизни.