Утренние слёзы (Рассказы) | страница 26
— Ребята мне говорили…
— Чего ж тогда не послушался? Они знают. Зря не скажут. У нас хорошие ребята.
— А тетенька сказала, что смирный…
— Тетка! Этих теток, знаешь, сколько у тебя в жизни будет! — сказал он и хрипло, с лошадиным злым всхрапом, засмеялся. — Всех не наслушаешься! Ты своих товарищей лучше слушай, которые тебе чего путное говорят. А тетки врут. Все до одной! Ты им не верь никогда. Тетка тебе одно скажет, а ты переверни наоборот и по-своему сделай, тогда и ладно все будет. Поживешь с мое, узнаешь, вспомнишь меня… Голова-то прошла? — спросил он так, будто я жаловался ему. — Ну-ка потряси головой. Не больно?
— Нет, — удивленно ответил я, не чувствуя боли.
— Ну вот и все, — весело сказал он, поглаживая меня по волосам. — А ты говоришь — купаться! Вода холодна…
— Я не говорю ничего…
Он опять засмеялся и сказал:
— Это в народе так говорят. Иди-ка, Юра, домой. Умойся у колодца, а то мать тебе сейчас задаст трепака. Иди-иди, кавалерист. Натер женьку-то? Ладно! Приходи, когда заживет, я тебя на мирной лошади научу ездить. Если хочешь, конечно. Вот и все.
И я пошел к дому. Голова у меня не болела, но идти по земле было так трудно, будто бы я только что сидел на огненно-горячих углях. Я еле шел, ковыляя по-утиному.
А что было дальше, рассказывать не хочу, потому что впереди было еще длинное-длинное лето, были лошади, была рыбная ловля на леску из конского волоса, надерганного из хвоста Соловья, были грибы и малина.
А главное, я больше никого на свете не боялся: ни конюха, ни лошадей, ни злого Бурки, который, когда я подходил к нему, с каким-то сердитым изумлением таращился на меня, принюхиваясь раздутыми и теплыми ноздрями, словно бы удивляясь, что я еще жив.
Через год его, наверное, забрали все-таки в армию, потому что началась война. Где истлели кости моего коня, я не знаю.
Я был далеко от Салькова, от дома, от Москвы, живя в интернате в холмистом и лесном краю, на Урале. Там тоже, конечно, были лошади. Были морозные, хрусткие, снежные дни, был загончик для молодняка и была опять соловой масти лошадка, которую звали Барыней. Она, завидев меня, подбегала к обгрызенным пряслам и, стреляя паром из ноздрей, душистая на морозе и заиндевелая, теплая под седым инеем, тянулась к моей ладошке, на которой я приносил ей запретное лакомство — серую, как толченый камень, крупную соль.
Помню этот пар на морозе, таинственно-нежный запах горячей лошади в лютый зимний день, от которого становилось теплее на сердце, словно бы этот запах, этот пар, раструбами вырывающийся из лошадиных ноздрей, западал в душу, будил в ней и не давал замерзнуть надежде, что война скоро закончится победой и что после войны я опять вернусь когда-нибудь в Москву, поеду в Сальково, увижу лохматую конюшню и постаревшего конюха.