Третье марта | страница 5
«За этих людей,—пишет г. Шульгин,—взялся Милюков. С упорством, ему одному свойственным, он требовал от них: написать воззвание, чтобы не делали насилий над офицерами... Милюков убеждал, умолял, заклинал... Это продолжалось долго, бесконечно... Это не было уже заседание. Было так... Милюков доказывал, что выборное офицерство невозможно, что его нет нигде в мире и что армия развалится»... — «Он вцепился в них мертвой хваткой, — говорит не то с восхищением, не то с каким-то ужасом г. Шульгин, возвращаясь, точно в бреду, к разным часам и дням этой борьбы с неизвестными людьми. — Очевидно, он надеялся на свое, всем известное упрямство, перед которым ни один кадет еще не устоял... Чхеидзе лежал... Керенский иногда вскакивал и убегал куда-то, потом опять появлялся... Я не помню, сколько часов все это продолжалось. Я совершенно извелся и перестал помогать Милюкову, что сначала пытался делать... Направо от меня лежал Керенский, прибежавший откуда-то, по-видимому, в состоянии полного изнеможения. Остальные тоже уже совершенно выдохлись. Один Милюков сидел упрямый и свежий» (В. В. Шульгин, стр. 230-234).
«Болтовня! — скажет презрительно иной читатель. — Тут нужны были не убеждения, а пулеметы!»... Допустим. Но пулеметов не было. В Петербурге пулеметы в те дни были в распоряжении Совета. Сколько солдат и матросов приходилось на одного офицера? — Мы были бессильны,—говорит прямо г. Шульгин. — «Кто это мы? Сам Милюков, прославленный российской общественности вождь, сверхчеловек народного доверия! И мы — вся остальная дружина, — которые как-никак могли себя считать “всероссийскими именами”. И вот со всем нашим всероссийством мы были бессильны» (стр. 230).
К этой внешней картине тех памятных дней я — не без колебания — хотел бы добавить следующее. Настоящий очерк выходит на страницах газеты, не проредактированных П. Н. Милюковым. Я не знаю, все ли в этой заметке для него приемлемо и соответствует ли мое толкование его настроений и поступков собственным мыслям Павла Николаевича. В предисловии к своей «Истории второй русской революции» П. Н. Милюков говорит, что для его воспоминаний время еще не наступило, ибо он не считает возможным касаться «интимной атмосферы событий» и «интимных мотивов» действующих лиц той эпохи. Я поэтому не считал себя вправе его об этом расспрашивать. П. Н. Милюков — чрезвычайно сложный и сдержанный человек, — в определении интимных мотивов его собственных действий легко и ошибиться.