Олалла | страница 19
Еще один день прошел в тщетном ожидании, часы тянулись бесплодные, как пустыня. Я боялся упустить малейшую возможность и весь день торчал во дворе. Для видимости я дольше, чем обычно, разговаривал в тот день с сеньорой. Господь свидетель, я стал присматриваться к ней с более искренним и сочувственным интересом и вообще сразу стал более терпим и к матери и к сыну. Но все-таки она приводила меня в изумление. Даже разговаривая со мной, она нет-нет и забывалась недолгим сном; очнувшись же, продолжала беседовать, как ни в чем не бывало. Меня потрясала эта невозмутимость и еще то, как сильна была в ней любовь к физическим удовольствиям. С каким вкусом и наслаждением она разминалась, потягивалась, время от времени меняя позы почти незаметными грациозными движениями! Она жила только радостями тела; сознание ее поглотила плоть, и оно не стремилось вырваться на свободу. Но больше всего меня изумляли ее глаза. Всякий раз, как она обращала ко мне огромные, прекрасные, бессмысленные глаза свои, широко открытые на мир божий и слепые перед вопрошающим взглядом собеседника, я видел, как зрачки ее мгновенно расширяются и тут же обращаются в точку. Меня охватывало при этом какое-то странное, неопределенное чувство, это было и разочарование, и как будто страх, и даже отвращение. О чем только я не пытался заговорить с ней в тот день, и все с равным успехом или, вернее, неуспехом! Наконец с уст моих слетело имя ее дочери. Она и тут осталась безучастна, сказала только, что дочь у нее красивая, что для нее (как и для детей) служило наивысшей похвалой; добиться чего-нибудь более вразумительного я так и не мог. Когда я заметил, что Олалла показалась мне молчаливой, она зевнула мне в лицо и поучительно изрекла, что, если нечего говорить, так уж лучше молчать. "Люди любят говорить, очень любят", - прибавила она, глядя на меня расширившимися зрачками, потом опять зевнула, показав изящное, как игрушечное, горло. На этот раз я понял намек. Оставив ее дремать, я пошел к себе, сел возле открытого окна и стал невидящим взглядом смотреть на горы, предаваясь сладким мечтам и наслаждаясь в воображении звуками голоса, который я еще не слышал.
На пятое утро я проснулся со счастливым предчувствием, готовый бросить вызов судьбе. Я был снова самим собой, сердце радостно билось, и я решил без промедления сказать Олалле о своей любви. Довольно ей лежать безъязыкой в моей груди, в оковах молчания; я не хочу, чтобы она жила только взглядами, как любовь зверей; пора ей заговорить, пора узнать радость человеческого общения. Я мечтал об этом, обуреваемый самыми сладкими, безумными надеждами, как мечтают об Эльдорадо; я больше не боялся пуститься в путешествие по прекрасной, незнакомой стране ее души. И всетаки, когда я в тот день встретил Олаллу, страсть вспыхнула во мне с такой силой, что вся решимость сразу исчезла, язык отнялся, и я приблизился к ней, как человек, боящийся высоты, приближается к краю пропасти. Она чуть отступила, но глаза ее все так же не отрывались от моих; это придало мне храбрости, и я шагнул к ней. Теперь она стояла на расстоянии вытянутой руки от меня. Я не мог произнести ни слова. Еще шаг, и я прижал бы ее к своей груди! Так мы стояли секунду, чувствуя, что нас неодолимо тянет друг к другу, и сопротивляясь этому чувству; потом, сделав над собой невероятное усилие и вдруг ощутив пустоту разочарования, я повернулся и все так же молча пошел к себе.