Лавсаик Святой Горы | страница 17
В1911 году, когда я прошел монашеский искус, обитель отправила за мной в свой Моноксилитский метох лодку, ибо в наступавший пяток пятой седмицы
Великой Четыредесятницы, на который приходился тогда праздник Благовещения, мне предстояло облечься в многовожделенный ангельский образ.
Распрощавшись в великом волнении с братьями и испытуемыми и приняв прощение от них, я отправился на берег. Идя под парусом, лодка наша при благоприятной погоде достигла обители Ксенофонт и, из-за переменившегося ветра с большим трудом продвигаясь далее на веслах, потом пришла в Русик, или Свято-Пантелеимонов монастырь. Решив по необходимости заночевать здесь, мы получили у отцов-лодочников дозволение войти в ворота. Мне хотелось выслушать последование Великого канона и своими глазами увидеть грека-типикаря[57] отца Геронтия, всюду похваляемого за добродетель и крайнее смирение. Войдя во двор, я поначалу замер при виде гигантских строений, но еще больше — безупречного порядка и чистоты. Однако, приученный к строгой тишине Моноксилита, посетовал про себя на шумное многолюдство Русика (насчитывавшего тогда более тысячи монахов и дававшего, сверх того, приют сотням нищих странников и престарелых) и охотно вернулся бы в лодку, будь там место для ночлега.
По счастью, утреню Великого канона[58] совершали здесь с вечера как часть агрипнии, в прочих же монастырях в тот день полагалась ранняя утреня[59]. И вот, поспешив в храм с первыми звуками била, я занял первую стасидию новоначальных[60] на правой его стороне, откуда мог беспрепятственно внимать службе и видеть отца Геронтия, чье место, как сказали мне, было возле игуменской стасидии. Стояла глубочайшая тишина. Безмолвные фигуры монахов напоминали каменные изваяния. Вскоре началась служба. И, когда после Шестопсалмия и троичнов[61] седовласый Геронтий возгласил: «Помощник и Покровитель бысть мне во спасение»[62], сердце мое возликовало, кости же пришли в трепет от сладостного его пения. На словах: «Откуду начну плакати окаяннаго моего жития деяний?» — я увидел, что дивный певец отирает слезы. А дойдя до заключительного тропаря первой песни: «Всесвятая, надежде и предстательство Тебе поющих, возми бремя от мене тяжкое греховное…»[63], он воздел руки к образу Всецарицы и со многим плачем, но и сыновним дерзновением устремил благоговейный взор на пречистый Ее лик.
Прочие песни, по обычаю Святой Горы, исполняли, сменяясь на каждой, другие отцы. Когда же после синаксаря