Лицо привлеченное | страница 3
Вся камера притихла, как бы почтив молчанием память Чонкина, а пан Калюжный, лежа на спине, быстро перекрестился и сказал тихо: «Царствие небесное».
— Ну вот, — помолчав, продолжал Чонкин, — очинаюсь это я, значит, в животе бурчит, башка будто чужая, открываю глаза и вижу передо мной…
— Черт, — подсказал кто-то снизу, но на него цыкнули, и он умолк.
— Не черт, — поправил Чонкин, — а генерал.
— Ха-ха, генерал, — засмеялись уже наверху. — А может, маршал?
— Закрой хлебало! — оборвали и этого.
— Закрой, — сказал и Чонкин. — Ну вот. Я и сам сперва не поверил и говорю: «Нюрка, это же генерал». А он мне: «Да, — говорит, — сынок, я и есть, — говорит, — генерал». Ну, я встаю, калган гудит, но, как положено, пилотку поправил, руку к виску… — Чонкин приподнялся на локте и, как бы вытягиваясь перед воображаемым начальством, на всю камеру прорявкал: «Товарищ генерал, за время вашего отсутствия никакого присутствия не было». А он… — Чонкин обмяк и усталым, отчасти даже старческим голосом изобразил: «Спасибо, сынок, за службу». И сымает с себя… ну, это…
— Штаны, — подсказали из-под нар.
— Дурак, — оскорбился Чонкин за своего генерала. — Не штаны, а этот… Ну, круглый такой… ну, орден.
Штык на своем месте заерзал, приподнялся, наклонился над Чонкиным.
— Орден? — переспросил недоверчиво.
— Орден, — подтвердил Чонкин.
— Какой?
— Ну, этот… Ну, Красного этого…
— Знамени?
— Ну да. Ну, Знамени.
Штык поднес к носу Чонкина руку со скрюченным указательным пальцем:
— На, разогни.
— Чего это? — ожидая подвоха, Чонкин недоверчиво смотрел на согнутый палец.
— Да разогни же.
— А на кой?
— Разгинай, не бойся.
Пожав плечами, Чонкин разогнул. Он не знал этой нехитрой шутки и не понял, почему все смеются.
— Ну и свистун, — сказал Штык. — Генерал, орден…
— Не веришь? — оскорбился Чонкин. — Да вот же ж она, дырка.
— За гвоздь зацепился, — сказал Штык.
— Штык! — окликнули его снизу. — Отвали, падло, не мешай человеку. Давай, Чонкин, трави, не тушуйся.
— А ну вас! — махнул рукой Чонкин.
Он обиделся, замолчал и, встав на карачки, долго расправлял шинель на узком пространстве между Штыком и паном Калюжным. Его звали, ему обещали больше не перебивать, его упрашивали, он не ломался, он просто молчал, думал. Защищая свой пост, он не знал, что совершает что-то особенное, а теперь по интересу слушателей и даже по их недоверию понял, что совершил что-то особенное и даже по-своему выдающееся, а вот не верят, и некому подтвердить.
Народ в камере был разношерстный. Некий индивидуум, которого звали почему-то Манюней, сказал Чонкину: