Зверь из бездны том IV (Книга четвёртая: погасшие легенды) | страница 144
Ужасы борьбы с революцией не могли пройти бесследно для характера Нерона. И всегда-то не слишком застенчивый в вопросах о жизни и смерти своих врагов, — он сделал себе привычку жестоких приговоров, — тем более легких для него, что теперь весь этот террор, производимый его именем, сам он видел только in abstracto, на бумаге приговоров и отчетов об их исполнении. Времена, когда ему надо было самому наблюсти, чтобы отравлен был Британник, когда он, полубезумный от ужаса, осматривал тело убитой матери, когда — чтобы поверил он в гибель Суллы и Рубелия Плавта — палачи обязаны были показать ему отрубленные головы, — эти времена остались далеко позади. Теперь цезарь не убивал сам — он занимался искусствами, а за него убийственно работала сложная канцелярская организация, которой он давал лишь санкцию. Доносчики изобретали обвинения, императорская канцелярия изготовляла по ним доклады. Доклады вносились в сенат с требованием правосудия, то-есть — всенепременного обвинительного вердикта. Сенат, в усердии страха, постановлял грозные приговоры, — столь жестокие, что в одном случае (Л. Антистия Ветера) сам Нерон смягчил постановление, — к тому же посмертное, — в интересах внуков умерщвленного. От Нерона требуется лишь, чтобы он приложил к приговору свою руку, что за него легко мог делать хранитель его печати. Затем, из канцелярии императорской, роковой документ переходит к Тигеллину, тот командирует центуриона и, сколько требуется, солдат, чтобы привести казнимого в невозможность сопротивления. А затем — Нерону остается лишь получить очень хорошее наследство — гонорар за несколько секунд, в течение которых он хлопнет сам или за него хлопнет вольноотпущенник императорской печатью по мягкому красному воску.
Что Нерон был далеко не ангел кротости, было бы смешно опровергать, хотя Герман Шиллер и на то пытался. Но трудно приписывать его террор в последние годы правления какому-то особенному озверению, — будто бы он вошел во вкус крови и полюбил упиваться ею. Это не Иван Грозный на Красной площади, не Карл IX во время Варфоломеевской ночи. Это просто человек огромной власти, дошедший до того, что другие люди стали для него бумагами за входящими и выходящими номерами. Пометил бумагу на выход, — и нет человека. А бумаге не больно, она не пищит, и властелину не слышно, что он вычеркнул чью-то душу из реестров громадной жизни. Сравнивая в «Агриколе» Нерона с Домицианом не в пользу последнего, Тацит говорит: «Нерон, по крайней мере, отворачивал глаза свои; он приказывал совершать злодейства, но не смотрел на них»... Такое поведение правителя, может быть, лучше для характеристики личной его гуманности, но нисколько не счастливее для государства. Пока тиран злодействует лично, подданые, как бы тяжко им ни было, далеко не испили еще полной чаши страдания. У них есть надежда, что рано или поздно заговорит же в нем человек, что эмоция гнева сменится в нем реакцией раскаяния, жалость в нем скажется, совесть его умилит и заставит «притупить мечи о камень», как Ивана Грозного — под Псковом, когда растрогал его, в ночной бессоннице, заутренний звон. Но, когда палачество обращается в бюрократическую систему, жить становится жутко.