Поэзия народов СССР IV – XVIII веков | страница 23



Опустошил я горный скат,

Камнями защитил свой сад,

Собрал колючки для оград

И слышу: «Встань, покинь свой сад!..»

В точиле мнется виноград,

Вином меня утешит сад;

Хочу я пить в тиши прохлад

И слышу: «Встань, покинь свой сад!»


В этом навязчивом мотиве: «И слышу: «Встань, покинь свой сад!» — звучит не только голос бога и смерти, но и голос человеческого рока, голос «очеловеченной души», взыскующей новых духовных ценностей, но уже поверх небесных и земных абсолютов. Поэт IV—V веков Маштоц полностью растворен в идее реальности бога: «Царь мой и бог мой», «Добрый кормчий, ты — оборони меня!» Поэты позднего средневековья полностью растворены в идее земной реальности. «Как хорош Тбилиси в мае,— в розах весь, как небо в звездах!// Склоны скал — в росе небесной, горы — в зелени, как в гроздьях!» — пишет Вахтанг VI. Поиск Ахтамарци связан с идеей духовной природы человека, которая не может ограничиться абсолютами чисто небесного или чисто земного плана. Однако мистический символизм Ахтамарци не получает широкого развития, он замирает вместе с угасанием лирики средних веков, с тем, однако, чтобы зародиться вновь в XX веке.

Отмеченные нами новые моменты в поэзии Бабура, Ахтамарци, Зебуннисо не являются характерными для лирической поэзии всей эпохи в целом, это в каждом случае — а их не так мало — индивидуальные исключения, хотя, конечно, и закономерные.

Осознание бренности человеческого существования в поэзии средневековья, в том числе и перед ликом религиозного абсолюта, хотя и ведет к трагическому приятию и воспеванию реальной жизни, способствует (как в живописи) двухмерному воплощению мира. Миросозерцание остается все-таки мистическим, в нем отсутствует идея индивидуализма и социально-общественного детерминизма. Средпевековая поэзия народов Кавказа и Средней Азии развивает гуманистическую сущность человеческого мирочувствования, оставляет незавершенной идею общественной личности, вместо которой развиваются идеи фатализма и мистпцизма, поскольку, повторяем, она не довела идею личности до таких пределов индивидуализма, на которых стоит европейское художественное сознание ренес- сансной эпохи.

Но почему? Тому много причин и оснований. Обладая собственной мудростью и духовным опытом тысячелетий, она, похоже, видела опасность отчуждения личности в индивидуализме и в ее одиночестве, то есть видела конечные, последующие пределы идеи репессансного человека.

Можно задаться вопросом: почему Гете считал классиков персидской поэзии гораздо выше себя, при всем том, что он вполне осознавал не только величие, но и европейскую (а в те времена, следовательно, и мировую) типичность своего гения? Может быть, потому, что автор «Фауста» хотя и ощущал себя олимпийцем в чисто европейском смысле, не мог не чувствовать, тем более на склоне лет, обдумывая финал своего великого творения, необходимости равновеликой рационализму идеи бренности человеческих усилий. Восточная поэзия не отрицает стремления к идеалу, не отвергает рационалистического начала, по она — можег быть, в силу иного типа отношения человека и мира — менее преисполнена иллюзий по поводу человеческих возможностей, она исходит из идеи конечной, а потому трагической, мистической природы человеческого существования. Да ведь и Гете, хотя и привел своего тероя к рациональной формуле гармонии, вынужден был показать и ее неустойчивость—слепой Фауст полагает, что стук лопат означает работу по возведению дамбы, что осуществляется его мечта о счастье созидания и творчества, позволяющая наконец остановить прекрасное мгновенье, в то время как лемуры рыли ему могилу, то есть Гете предвидел и возможность кризиса рационалистического мышления.