Художник Алымов | страница 33
– Однако.
– Да что! Вспыхнула одна зарница – вижу, стоит вся моя группа на самой вершине… Те-емная вся, мрачная… Осветило ее и погасло. А пароход так и мчится к горе. Помню, хотел капитану крикнуть, чтобы повернул, а уж гора вплоть над головой, вот как теперь. И там вот, на песочке, вижу, суетится кто-то с лодочкой… Режется лодочка по волнам, еще минута, стоит передо мной, как лист перед травой, атаман и те. «Ну, что ж, говорит, паренек! Пиши, что ли, атамана Хлопушу… Я самый».
– Что же, – сказал я, смеясь. – Для художника и не нужно лучшего случая. Вы могли разглядеть вашу натуру очень близко.
– То-то вот и есть! Посмотрел я на него и просто плюнул. Харя грубая, сапожки на нем сафьяновые, рубаха шелковая, опоясана повыше брюха, на голове казацкая шапка набекрень, и подковки кудрей из-за шапки лезут. Сила, положим, есть, зарезать готов во всякое время, но мне-то, художнику Алымову, она совсем не сродни… Красота тоже, может быть, есть, – опять не моя… «Ты, говорю, подлец, теперь в Лыскове за стойкой стоишь, да бурлаков сивухой спаиваешь…» И пошел тут у нас диалог. Капитан после рассказывал: «Удивлялись, говорит, с лоцманами. Сидит барин Алымов на корме, лопочет что-то, руками машет». А это я все Хлопушу отчитывал… «Понимаешь ли ты, скверней, что весь ты не стоишь моей художественной поэзии… Ведь меня бы, говорю, за тебя, дурака, во всех газетах превознесли, за границу бы тебя повез… Ведь мой вымысел дороже всей твоей дурацкой ватаги…» А он, подлец, стоит, ухмыляется, и с каждым взглядом на эту несуразную фигуру прежние мои представления улетают одно за другим, как вспугнутые птицы… Дальше уж и не помню. Помню какая-то свалка. Царицынский купец после жаловался: «Я, говорит, его, как доброго человека, в буфет зову, а он меня ка-ак схватит об это место. Звезды из глаз посыпались…» В Самаре прямо в больницу сдали. Горячка!
– Позвольте, однако, – сказал я. – Все это совершенно понятно. Но каким образом болезненный бред мог помешать вам дописать картину, когда вы выздоровели?
– Бред… – сказал он задумчиво. – Нет, я вот и до сих пор от него не могу отделаться… Вы говорите, когда выздоровел! Ну, и я так же думал. Вернулся домой, растянул большое полотно, осветил, поставил этюды… Думаю, будет уж эскизы собирать, вот у меня все тут: и краски и формы. С этого эскиза – фигура, с этого – другая, а с третьего – светотень. Вот он утес, вот река, вот пароходище… А потом постоял, постоял перед полотном и спрашиваю себя: «Хорошо, друг мой, художник-Алымов. А правда где же? Правда-то, пожалуй, там осталась, в этой ночной галлюцинации… Ведь в самом деле, твои мирские заступники – только стихия… Били, как гром: в дерево, так в дерево, в хижину, так в хижину, в хоромы, так в хоромы. В хоромы чаще, потому что хоромы выше, а случалось – и с мужика шкуру спускали да солью посыпали. Постой, Алымов, надо с этим делом разобраться. Дай почитаем получше историю». Стал читать, боже мой – какой мрак! Стеньки, эти, Булавины, Пугачевы… Ни малейшего проблеска творческой идеи, стихия – и только… И чем больше изучаю, тем больше вся светотень в душе меняется. Отчаяние меня просто взяло. Подойду к полотну, стану краски класть. Нет, не то… Вы знаете, что значит с этюда картину писать? Ведь это нужно опять все возобновить в душе, нужно, чтобы вся эта гамма опять заиграла. Ну, а для меня уж это кончено, überwundener Standpunkt