На великом стоянии | страница 25
Лысухин не был ни мнительным, ни суеверным, но спросил старика:
— А это верно, что есть такая примета?
— Кто ее знает. Я ведь ни в бога, ни в чоха и про Сутяги потому, что за войну земля отняла у нас с Секлетеей самых родных не только на стороне, а и в своей деревне. — Он посмотрел на окошко и прислушался к дождю. Убедившись, что дождь шумел равномерно, заговорил опять: — Демобилизовался я в сентябре сорок пятого. Всю дорогу — и в поезде, и по пути из Ильинского до Алферихи, как слез с подводы и пошел пешком, — мне только и мыслилось о доме. Но оттого, что за четыре года отлучки я не замечал, даже на свежий глаз, никаких перемен в нашей местности, куда ни озирался вокруг, меня вдруг захлестнуло таким чувством, будто я иду, как прежде, со своего дела и меня вовсе никуда не заносило на чужбину. И все мои тяжкие семейные напасти, что постигли меня за войну, тоже отпали, точно дурной сон с мнимой взаправдашностью в нем. В деревне не оказалось ни души, как оно и должно в уборочную после полудня. Стояла почти летняя теплынь и тишь. Курицы в заулках подкопались у стен да у тынов, где тень, и дремно нежились в прохладной пыли. Одни чижики, неприметные в березах, будто прошитых желтыми заплатками, щебетали да сорили на землю и завалинки домов мелкие, как шелуха с околачиваемого куколя льна, семечки. Я шагал в отрадном-то завлечении, ног не чуя. Но только завернул из переулка на прямой порядок вдоль берега да тут же увидал из-за сирени перед домом моего соседа досками заколоченное боковое окошко своего дома, сразу точно ветром сдунуло всю радость, что обманно вторгнулась в меня. — Он поднялся, словно ужаленный, но тотчас же падающе опустился на стул и продолжал с внушительным убеждением: — У нас в кровной привычке принято жалеть ребятишек-сирот. А каково осиротеть на пятом-то десятке, лишась не родителей, а полностью всей семьи? Вот представьте-ка, вообразите!..
— Да, оно действительно... — сбивчиво согласился Лысухин.
— Этим бедствием я пуще малолетка захлебнулся у заколоченного дома. Признал свой замок на двери в сени и вспомнил из письма сестры Анны, что окошки заколачивал ее свекор-старик, значит, и дом заперт им. Ничего не оставалось, как идти за ключом к ним, в Дорофеево, — три километра по ту сторону Нодоги. А в горе-то совсем огряз, кажись, с места не стронуться. Держусь за замок, как примагниченный. Все-таки перемогся, спустился с крыльца и, хоть отродясь не напивался, а хуже пьяного побрел к тыну, чтобы взглянуть на задворки. Весь заулок пророс гусиной травой, падкой на укатанную и утоптанную землю, которую стоит только бросить ненароком хозяевам. Она, эта трава, закурчавилась, вроде каракуля, захожей скотине не выщипать ее, только можно соскрести потесом. Я не стал отворять подвязанную мочальной оборкой калитку. Через прогалы рассевшегося тына осмотрел баню и огород. Бельмом на глазу показалась мне тряпкой заткнутая дыра в разбитом стекле банного окошка. Весь огород заполонила лебеда с серой зернью на макушках и с такими отверделыми стеблями, хоть плети из них корзины. И крестом высунулся из той лебеды уцелевший стояк для пугала. Скосилась только оплечная поперечина. Он-то и внушил мне, что надо идти не в Дорофеево за ключом, а в первую голову на Сутяги к покойнице Марфе. С того тут же встряхнулся от связавшей меня немочи, как при команде на построение. Бросил через тын в лебеду скатанную в хомут шинель, подумал — и туда же и вещевой мешок, в котором ценного только и было — бритвенный прибор с «безопаской». Так налегке и отправился на печальное свидание. Прошел еще три дома до конца порядка и свернул на гумна. Сараи за ними выдали неприятное глазу, расхлябное отношение к ним: жерди на крышах у некоторых сгнили и переломились на кочетьях, отчего солома где сплыла, где задралась, и черно зияли прорехи. На одном обе воротины были сорваны с петель да так и привалены взаслон на сено внутри сарая. Претило видеть такое, но что поделаешь? Я убедился, что у колхозников за войну явно не до всего доходили руки. У сараев, как огнем, занялся краснотой плотный черемушник. Он вплотную примыкал к их стенам на тыльной стороне от деревни. Мне с мальчишек запомнилось сказанное бабкой, почему черемушник рос только на тыльной стороне. Во время сенокоса на гумна свозили скошенную на лесных полянах траву. Пока она сохла, люди сходились на досуге покалякать, поискаться в голове и даже песен попеть. А ребятишки сами наедятся черемухи и своим принесут ее из лесу. Все лакомились ею. А по нужде-то ходили в захоронку, за тыльную сторону. Вот от косточек тут и завязывался черемушник.