На "Розе Люксембург" | страница 36



-Все-таки я очень рад, — нерешительно сказал он, показывая, что как солдат вполне понимает их переживания. Он чувствовал себя так, точно оказался в обществе двух психопатов.

XII

Марья Ильинишна плакала, лежа на койке в своей каюте. Она мысленно расставалась с Россией, и ей казалось, что в этом есть некоторое подобие измены.

Лейтенант Гамильтон сделал ей предложение на третий день их плавания. Она приняла это предложение на пятый. Теперь был седьмой. Было решено, что он съездит в Америку и вернется (как предполагал и раньше). Надо было испросить согласие отца. На робкий вопрос Марьи Ильинишны, даст ли его отец согласие, Гамильтон отвечал, что в этом не может быть ни малейшего сомнения. Однако по особой бодрости его ответа она почувствовала, что сомнение может быть. Ей казалось странным, что взрослый человек хочет просить отца о согласии на брак, еще более странным, что можно съездить » Америку и вернуться в Россию. Она ему верила: видела, что он не умеет лгать, ни даже скрывать правду. Но она ему и не верила: видела: что положиться на него нельзя. Он сам (на второй день) сообщил ей, что уже два раза делал предложения; из этого почему-то ничего не вышло ни в первый, ни во второй раз: не то он передумал, не то она передумала; выходило как будто, что скорее он передумал.

Она (с первого дня) называла его Чарли, — всякому было ясно, что нельзя называть его ни мистер Гамильтон, ни тем менее товарищ Гамильтон. Вначале ей показалось, что это несерьезное имя, что так же невозможно называться Чарли, как называться Гарун-аль-Рашидом. О делах своих и об образе жизни он покаянно говорил со второго дня. Марья Ильинишна до сих пор мало интересовалась деньгами, — но нельзя же ими не интересоваться совершенно? Сначала она слушала его рассказы так, как слушала бы путешественника, приехавшего с Сандвичевых островов, — сама это ему сказала. И все-таки не совсем так, эти Сандвичевы острова имели свою прелесть. Он говорил, что у них квартира из девяти комнат на трех человек, — это на жилплощадь просто невозможно перевести, — что у отца есть имение и два автомобиля.

«У X. три автомобиля!» — обиженно возразила она, называя известного советского писателя. «Нет, мы только два», — ответил он, не поняв ее чувства. «У вашего отца есть текущий счет?» — спросила она, видимо щеголяя этим выражением. Он опять не понял, как не понял бы, если бы его спросили, есть ли у его отца носовые платки.

Гамильтон рассказывал о балах, об охотах, об обедах в гостинице с тремя тысячами комнат, о поездах, из которых можно говорить по телефону с любым городом мира. «И из жесткого вагона?» — строго спросила она; тут же сама себя назвала дурой, и в том, что она себя назвала дурой, была уступках буржуазному миру. Слушая его рассказы, она еще вскрикивала от негодования, но ее негодование слабело. Он негодовал больше, чем она. Рассказывал он отлично, хотя на языке, очень ее забавлявшем. Только о платьях он ничего толком рассказать не мог, — не понимал и даже не знал самой обычной терминологии, которую знает любая женщина в мире, хотя бы патагонка. Слушая его смущенные ответы на ее вопросы, она только укоризненно на него смотрела, — вот ведь, кажется, и умный, а идиот, — и старалась дополнить то, что можно было из него высосать, своим воображением и эрудицией; за год до войны видела парижский модный журнал: по-французски она понимала плохо, но поняла все и была заворожена музыкой слога.