Культурный идеал и племенная политика | страница 34
Боюсь впасть в искушение, боюсь через меру возгордиться этим!
Понимаете?
Итак, ни строго охранительную политику Государя Николая Павловича, ни либеральную политику прошлого царствования никто не зовет национальной.
Но дух текущих <18>80-х годов национальным зовут все, и приверженцы национализма, и враги его.
И чувствуется, что это верно.
Почему же оно верно? Почему это чувствуется всеми?
Нельзя ли вникнуть в это, нельзя ли прямыми указаниями на факты оправдать еще более это верное чувство?
Оправдать его этими фактами легко; этих фактов очень много.
Уже в <18>82 году в моих «Письмах о восточных делах» я указывал на чрезвычайную важность Манифеста 29 апреля <18>81 года.
Вот что я говорил тогда.
Если сопоставить два государственные акта, одинаково для России важные, – акт 19 февраля <18>61 года и акт 29 апреля <18>81 года, – то увидим, что они дополняют друг друга.
В эмансипационном акте <18>61 года есть две стороны; одна либеральная – освобождение крестьян от крепостной зависимости; другая – вовсе не либеральная – прикрепление этих крестьян к земле. Последнюю меру надо приветствовать, как нечто вполне самобытное и национальное, имеющее вдобавок по всем признакам и будущность. С первой мерой достаточно только мириться, как с неизбежною данью веку, как с необходимой, хотя и скользкой, ступенью политической зрелости[7]. Эмансипация крепостных – это тот род либерального европеизма, о котором я говорил: «Надо знать, где Европа неизбежна и где нет…» Она была именно тут – эта неизбежная «Европа», ибо достаточно только вспомнить о том, как облегчился бы труд нигилистов наших, если бы они начали действовать на крестьян еще не свободных.
Весьма возможно, что без всех остальных реформ: без всеобщей воинской повинности, без слишком демократического строя в земстве, без суда присяжных, без чрезмерного размножения земских школ и т. д. и т. д., – можно было бы обойтись, ничуть не рискуя подвергнуть Россию опасностям и ужасам кровавых волнений. Но без освобождения крестьян обойтись в половине XIX века было невозможно… Это, конечно, было весьма рискованное, но вместе с тем и спасительное привитие искусственной болезни для предотвращения несравненно более опасного естественного недуга какой-нибудь пугачевщины, – которая вдобавок, с высшей государственной точки зрения, страшна не столько анархическим ужасом своим, сколько теми