Улыбка прощальная ; Рябиновая Гряда [повести] | страница 76
В Москве, видно, закружилась, хоть бы открытку нам когда бросила. А я так долго помнила ее, обижалась, что не пишет, прощала…
Милая ветреная Лара. Самоцветный камешек… Будто камешек в людском море и канула.
Ни одна новость в мире теперь нас не обходила: тятенька часами сидел в чулане перед черным кругом радио и слушал все подряд — последние известия, оперы, беседы о классовой борьбе в переходный период, стихи, передачи с великих строек… Когда ложились спать, он надевал на голову стальной обруч с наушниками и укладывался рядом с мамой.
Иногда слышим из чулана среди ночи:
— Капиталисты-то, мать, кряхтят. Из кризиса не вылезают.
Помолчит немного и опять:
— Германцы-то! К бомбам рвутся. Как бы они, мать, не того…
Мама полусонно возмущалась:
— Да спи ты, полуночник!
Разговор у тятеньки стал внушительнее, политичнее. Раньше сядем обедать, без воркотни не обойдется, что кто-нибудь из нас, я или Витюшка, лба не перекрестили. Теперь ему не до этого. Не спеша заведет о язвах капитализма, о двух системах.
— У нас что? Социализм. В миске-то не густо, а ничего, жить можно. Надеяться есть на что: коммунизм впереди. А что впереди у капиталистов? Хавос. — Оглядит нас, не хихикаем ли над его рассуждениями, и подведет капитализму черту: — Отжившая реформация.
Мама тоже приохотилась сидеть около черного круга, а я так даже завидовала тятеньке, что он завладел наушниками и может слушать хоть до утра.
Днем Проня с Витюшкой в школе, отец на работе. Складом он уже не ведает: годы сказываются, и зрение сдает и слух; ему платят пенсию, но стерпеть, чтобы не торчать на складе, не вмешиваться в дела, не учить, он не может, это он и называет работой.
Мы с мамой одни. Она прядет, я вяжу что-нибудь: у нас даже снохи — Анна, Маруся, Зойка — ходят в носках моей вязки. Жужжит веретено, а черный круг поет, рассказывает, ведет в театр. Вообразишь себя в высоком-высоком зале, опоясанном ярусами лож. Дают «Князя Игоря». Слышишь голоса знаменитых певцов. Я уже знаю, что когда в зале подымается шум, это — антракт, зрители выходят в фойе. Выхожу и я. И вдруг вижу Лару, мы вскрикиваем, обнимаемся. Бонжур глядит на меня косо, ну и пусть. А может, она сделает вид, что не узнала меня и мимо пройдет? Мало ли что было, Москва не Рябиновая Гряда. Вздыхаю: конечно, мимо.
Концерт. Я так уже понаторела в голосах, что без дикторских пояснений узнаю и Барсову, и Максакову, и Обухову; о Лемешеве и Козловском или Михайлове и не говорю, эти самые у нас любимые.