Сакральное | страница 17
В то время мое существование имело для нее гораздо больше смысла, чем ее для меня. Я был автором «Истории глаза», Буренин прочел эту книгу и счел, что ей не стоит ее читать. Нам нравилось встречаться, говорить серьезно о серьезных проблемах. Я никогда не испытывал большего уважения к женщине. К тому же она показалась мне совсем не такой, какой она была: сильной, твердой, тогда как она была сама хрупкость, сама растерянность. В тот момент в ней отражалось что‑то от предприимчивого характера Буренина.
В январе или феврале 1934 я заболел, был прикован к постели. Раз или два она навещала меня. Мы говорили только о политике. В мае мы поехали на три дня отдохнуть в загородном доме (в Рюэле), Буренин, она, Сильвия и я. Я понял, что ее отношения с Бурениным испортились. Вышло так, что за столом Буренин вдруг заспорил со мной, горячо, агрессивно. Между мной и Лаурой царило молчаливое согласие. Во время прогулки она заговорила со мной: на сей раз отнюдь не о политической жизни. Все было смутно. Мы старались как можно чаще оставаться вдвоем. Буренин понимал, что между нами что‑то происходит, предчувствовал неизбежное и давал волю своему несносному характеру.
Жорж Батай
МОГИЛА ЛАУРЫ
Не есть ли Бог человек, для которого смерть или, скорее, размышление о смерти является неимоверным развлечением?
Некорректная постановка вопроса? Кто бы сомневался!
Правда, речь, скорее, не о вопросе и даже не о речи — о смехе. Но не совпадают ли, в конечном счете, смех и речь (я разумею речь, которая, не попадаясь в силки, не страшится ни одного из своих следствий)?
Книга эта — взрыв хохота; хохота тем более буйного, что исторгается он из груди человека, который, воспользовавшись благоприятными обстоятельствами, постарался (с большим трудом и едва ли не напрасно) замкнуть свою жизнь видом на смерть (впрочем, жизнь быстро взяла свое, жизнь самая что ни есть пронзительная, временами просто душераздирающая).
Эти обстоятельства (независящие от личной жизни автора) связаны с объявлением войны в 1939 году. Строго говоря, автор сложил свою книгу из «дневника», который он стал вести в тот день, когда разразилась война. Это был своего рода порыв, с которым ему не удалось совладать, ведь никогда прежде автор, а ему на то время было за сорок, не вел дневника. И вдруг, очутившись перед исписанными страницами, он подумал, что ничто из написанного прежде не было для него столь дорого, ничто не выражало его с такой полнотой. Пришлось, правда, убрать те места, где говорилось о других людях (в частности, об одной умершей женщине, кстати, о ней вспоминает и Мишель Лейрис в «Правиле игры»): в этой книге бешено неистовствовали слезы и смерть.