Пришвин и философия | страница 26
Размышляя о забвении, Пришвин говорит, что забыть значит расчистить путь бытию. Чтобы новым зеленым листикам «быть, надо забыть» прошлогоднюю листву. Здесь для меня открывается такая мысль: забвение как за-бытье, то есть как то, что за пределами бытия. Таков, например, сон: о человеке, который заснул, мы говорим «впал в забытье», «забылся», то есть, уснув, человек забыл сам себя и свое бытие. Забыть значит быть-за-бытием. Забытое, например забытое прошлое, таким образом, существует, но в особом месте: за настоящим, текущим в данное мгновение моментом бытия. Способность забывать оказывается необходимой для прощения и надежды «на что-то новое, небывалое».
«Когда после неудачи приходит радость, то кажется всегда, что эта радость нашлась не только для себя, а годится для всех. Радостный счастливый человек бьет в барабан»[47], – записывает Пришвин. Его «барабан» – не гейновский барабан революции[48], а, скорее, гейзенберговская скрипочка для ищущей души, преодолевающей в мытарствах свое одиночество[49].
В те годы мы увлекались Альбертом Швейцером. Мне он особенно пришелся по душе. Я вчитывался в его африканский дневник («Письма из Ламбарене»), изучал философские работы. Читая пришвинские «Незабудки», сравнивал этих мыслителей, отмечая сходство их настроений, даже – миропониманий. У Швейцера его вера называлась «благоговением перед жизнью». Пришвин не меньше, чем западный гуманист, был рыцарем космической жизни, перетекающей через плотину конечного времени, отпущенного каждому живущему, осознавал себя творческим посланником космической гармонии в мире людей. Но в последующие годы к Пришвину я возвращался чаще, чем к Швейцеру. Секрет этого очевиден: пришвинская Дриандия, невидимый град Китеж его мечты перекликались с софийными впечатлениями в затерянной в лесах валдайской деревне. Кроме того, «черноземно» богатый, меткий русский язык не мог не привлекать. Всего этого просто не могло быть в случае со Швейцером. Встречая с радостью книги западноевропейского гуманиста, я понимал их автора, вникал в его мысль, действуя при этом разумом, прибегая к накопленным знаниям о европейской цивилизации. В случае же Пришвина я был у себя дома. И не мог этого не чувствовать, хотя ясно осознать тогда и не мог.
Сейчас, читая его полностью изданные дневники, я размышляю не столько над его мыслями, как это было в молодые годы, когда читались «Незабудки», сколько воспринимаю его как человека – цельного, сильного, мужественного и мудрого. В молодости же такого восприятия не было. Глаза души застили философские «проблемы», «пунктики» и «заморочки». Вот и замечал в «Незабудках» то Гегеля, то еще какого-то философа. А простого, одаренного, смелого человека, умеющего многое и делающего все самостоятельно, я не замечал. Говоря языком Марселя, я был под чарами «духа абстрактности», освобождение от которого заняло у меня значительную часть зрелых лет. Но, видимо, действительно «нельзя к концу не впасть, как в ересь, в неслыханную простоту».