Освобожденный Иерусалим | страница 6
«Кто не знает, как тесно безумие соприкасается с высокими порывами свободного духа и с проявлениями необычайной и несравненной добродетели? – задавался вопросом Монтень, встречавший, по его словам, Тассо в Ферраре. – Не обязан ли был он своим безумием той живости, которая стала для него смертоносной, той зоркости, которая его ослепила, тому напряженному и страстному влечению к истине, которое лишило его разума, той упорной и неутолимой жажде знаний, которая довела его до слабоумия, той редкостной способности к глубоким чувствам, которая опустошила его душу и сразила его ум?»[10]
При описании страданий Тассо невольно приходит на ум стихотворение Пушкина, потрясенного видом другого душевнобольного поэта – Константина Батюшкова, самого искреннего поклонника великого итальянца в России:
Вспоминали, что в состоянии помешательства Батюшков «говорил по-итальянски и вызывал в своем воображении некоторые прекрасные эпизоды „Освобожденного Иерусалима“ <…>, о которых он громко и вслух рассуждал сам с собой. С ним было невозможно вступить в беседу, завести разговор…»[11]
Задолго до Батюшкова автор «Освобожденного Иерусалима», страдая временами от галлюцинаций, так же отстранялся от мира, пока наконец не обрушил накопившуюся ярость на своего благодетеля – Альфонса II. Во время торжеств в честь третьего бракосочетания герцога он в присутствии придворных дам начал оскорблять весь дом Эсте. Знать, которой он еще недавно расточал в мадригалах комплименты, он обозвал шайкой «негодяев и неблагодарных мерзавцев».
14 марта 1579 года кардинал Луиджи д’Эсте получил донесение: «Сегодня ночью бедного обезумевшего Тассо, помоги ему Господь Бог наш, отвели в цепях в больницу Св. Анны, и это все, что на сей час можно сообщить о Ферраре».
Больница Святой Анны, одно крыло которой представляло собой богадельню для содержания неимущих и странников, находилась в непосредственной близости от герцогского дворца. Особое отделение было отведено в ней для умалишенных. Сюда и поместили Тассо. Пытаясь интерпретировать события той ужасной ночи, позднейшие биографы, отнюдь не уверенные, что приказ заковать поэта в цепи исходил непосредственно от «великодушного» герцога, отмечали, что, «согласно их изысканиям», подобная мера играла в эпоху Возрождения роль смирительной рубашки.
Заключение – сначала в одиночной келье, а затем в более просторном помещении – было мерой крайне немилосердной и продолжалось семь лет два месяца и несколько дней.