Самоубийство как культурный институт | страница 78



В подходе к этому вопросу Гвоздев остался верен эвристическому принципу, сформулированному им в медицинской части его исследования: пользоваться только данными, полученными лично «из хода жизни вообще и в особенности из данных судебно-медицинских вскрытий самоубийц», и поскольку, как профессор судебной медицины, Гвоздев встречался со студентами в основном в университетском анатомическом театре, над телами самоубийц, он исходил в своей оценке современного состояния образования из заслушанных им в течение двадцати лет (начиная с конца 1860-х годов) студенческих протоколов судебно-медицинских вскрытий, числом около двух тысяч[327]. Гвоздев был поражен обилием погрешностей против русского языка и элементарных законов физиологии, но (писал он) «ничто нас так не поражало, как почти полное забвение у большинства студентов, оканчивающих медицинское образование, классических языков»[328]. Он сделал из этого факта далеко идущие выводы: «Ведь это, по нашему мнению, есть не что иное, как прямое издевательство над латинским языком и косвенное издевательство над временем, употребленным для изучения этого языка, — а ведь время-то — жизнь!»[329] С помощью этого аргумента доктор Гвоздев провел-таки связь между внешними обстоятельствами (состоянием образования) и склонностью человека к самоубийству (т. е. издевательству над жизнью). Символическая сила образа вскрытия сказалась и в этом, побочном проекте исследования возможных причин самоубийства, предпринятого с социальной точки зрения; ключом к тайне самоубийства оставалось «вскрытие».

Самоубийство и классицизм: мертвые языки

На страницах русской печати самоубийство неоднократно связывалось с классическими языками. Популярной темой были утверждения, что гимназические требования по латинскому и греческому языкам ответственны за самоубийства среди учащихся. Этот аргумент имел идеологическое значение: в эпоху реформ классическое образование подвергалось критике как оторванное от жизни, а преимущество отдавалось другому, более демократическому и практическому, так называемому «реальному» образованию. Немало внимания было уделено одному случаю: в январе 1871 года подросток, готовившийся к поступлению в пятый класс классической гимназии в Казани, Платон Демерт, «постоянно с утра до ночи корпевший над книгой» (учебниками латыни и греческого), застрелился из револьвера. Дядя покойного, П. А. Демерт, описал смерть гимназиста в гневном письме в редакцию «Санкт-Петербургских ведомостей» (опубликовано в № 16), возлагая ответственность на классическое образование, с его непомерными требованиями по «мертвым языкам». В подтверждение этого он привел еще один такой случай: «в одной только Казани это уже не первый случай самоубийства из-за мертвых языков», летом 1870 года там застрелился, по той же причине, гимназист Сергей Пупарев. В ответ на это письмо в газету «Журнал Министерства народного просвещения» опубликовал в феврале 1871 года донесение о происшествии, составленное попечителем Казанского учебного округа П. Д. Шестаковым по просьбе министра народного просвещения. По словам Шестакова, Демерт-старший, исполненный «ненависти к классицизму», оклеветал покойного племянника, который, как и гимназист Пупарев, отлично владел древними языками. Ответственность за самоубийства, утверждал педагог, лежит не на классической системе образования, а на «нашей литературе» (как он называл современную публицистику), которая так много пишет о таких случаях, превращая их в образцы для подражания. Согласно логике его аргумента, именно печать выдвигает «классические» образцы, которые как бы в традициях античности вызывают к жизни акты подражания. Согласно фразеологии отчета попечителя, «литература» выступает как проводник распада и «тления»: «окружая самоубийц ореолом мученичества, сочиняя о них ряд статей, прославляя и оплакивая их <…> литература действует тлетворно и разрушительно, воспитывая в юношах идею о великости подвига лиц, лишающих себя жизни»