Пейзаж с парусом | страница 86
И, как товарищи по космическому кораблю, по какому-нибудь там «Союзу» или «Аполлону», его обступили Фигурнов и Широков, тоже в костюмах, тоже в шлемах. Хлопали Макса по плечам, что-то говорили ему, а Оболенцев смотрел на них и обещал себе, что обязательно придет сюда, в высотный домик, попросит одеть и его так, хотя бы только одеть, и пусть фотограф группы снимет на память.
Ему вдруг стало удивительно близко и понятно то, что произошло два дня назад на студии, когда смотрели, а точнее, ругали снятый для картины материал. Прежде, после уговоров и назиданий, он ведь согласился «вернуться в русло сценария» только внешне, формально. А теперь почувствовал себя так, точно был соавтором Городецкого. Действительно, думал Оболенцев, это интересно и впечатляюще — идти в фильме не от разных там переживаний, споров и столкновений персонажей, от любви и нелюбви, а вот от этих костюмов, шлемов и трубок, свисающих с бедра, от стеклянной будки на крыше высотного домика и тонко звенящих антенн, от стоянок, рулежек, КП и бетонных плит взлетной полосы, от самолетов, турбин и радиолокаторов. Время комнатных историй, встреч в полуночных электричках и кроватей со смятыми простынями прошло. Ну… не прошло, но не в этом суть. Она в человеке, садящемся в самолет. Или в электровоз. Или идущем к мартену. Хомо сапиенс, глядящий не внутрь себя, а в эпоху…
Мысли стремительно неслись в голове Оболенцева, возбуждали, подзадоривали на какие-то другие, столь же напористые и стремительные, — он даже пожалел, что надо уходить из высотного домика. Как жаль, все же успел подумать, как жаль, что я начал снимать, не потолкавшись хотя бы с месяц на аэродроме. Как на «Волгарях»…
Тогда, уж под конец работы, команда буксира, все лето изображавшего для фильма старый, идущий на слом пароходик, устроила прощальный банкет с изобилием водки и паюсной икры собственного приготовления, и подвыпивший механик, припадая на правую, раненную еще в Сталинграде ногу, повел его к себе в машинное отделение, стал показывать, что там и зачем. И Кирилл поразился, как красива медь паровой машины, как загадочно светится шлак в топке, и пожалел, с болью непоправимой утраты пожалел, что не удосужился спуститься под пол рулевой рубки, где провел столько часов с мегафоном в руках, что не затащил Макса с камерой к отполированным, масляно блестящим шатунам, не придумал сцены, происходящей в тесноте машинного отделения. Здесь, он понял, даже самые простые слова обрели бы двойной, тройной смысл…