Запонь | страница 5



В пятом и шестом классе я был жестоко и безответно влюблен в одноклассницу Женю. Тут надо заметить, что эта любовь возгорелась во мне в абсолютно холодном, нетопленном классе тихвинской школы. (Почему не топили школу, об этом бы надо бы спросить у моего папаши — «короля дров».)

Мальчишки сидели в классе в ватниках (ватник в ту пору был не только общеупотребительной одеждой, но и отвечал крику моды), девчонки — в пальтишках с поднятыми воротниками; у кого были шапки с ушами, те опускали уши и завязывали их под подбородком. Понятно, что преподаваемые науки просачивались в наши мозги с пятое на десятое.

Когда в сорок четвертом, после снятия блокады, мы приехали жить в Ленинград, мои знания, особенно по геометрии и алгебре, твердо были оценены в ленинградской школе на единицу, редко на двойку. Довольно долгое время о тройке по этим предметам, да и по другим тоже, я не мог и мечтать.

Иными оказались в Ленинграде и законы мальчишеской жизни по сравнению с теми, которые я усвоил, проживя до тринадцати лет в сельской местности. Ленинградские шестиклассники, пропустившие в блокаду год или два, были старше меня и неизмеримо взрослее. В Тихвине, при недостаче мальчишек, я попривык, что ли, к первенству; здесь школа была мужская, и, сделав что-то не так, нарушив здешние правила поведения, был в первый же день жестоко бит в уборной. Умылся кровью, дома плакал навзрыд. Меня утешала мама, но я знал, что она мне не может помочь. Мне предстояло еще притереться и дотянуться не только до наук, но и до умения держать себя на уровне особенно обостренного в те годы, воистину питерского достоинства. Пережившие блокаду ленинградские мальчишки рано стали взрослыми, и, честное слово, не так-то легко было заслужить равенство с ними.

Как бы там ни было, если поверить широко известной в своде житейского человекознания формуле — «за битого двух небитых дают», — я могу, положа руку на сердце, похвастаться тем, что был бит, с полной выкладкой...

Однако учеба моя вскоре прервалась неожиданным и трагическим образом. В один из погожих октябрьских вечеров, когда с Карельского перешейка еще доносилась канонада, но в городе уже сняли затемнение, мы прогуливались втроем, с друзьями еще по Тихвину — Костей и Лешкой, по Петроградской стороне. Косте в тот день исполнилось шестнадцать, Лешке было пятнадцать, а мне — увы — еще только тринадцать.

Костя в скором времени собирался идти в моряки. Он приехал в Тихвин в сорок втором году, пережив блокадную зиму в Ленинграде, оклемался и убежал на фронт. Благо бежать недалеко. Его отыскала мать и вернула домой. Что выделяло Костю в любой среде, так это его бесстрашие, резко выраженная определенность отношения к миру. Быть другом Кости — ого! — это что-нибудь значило.