Просто голос | страница 15



«А ну-ка, нюня, поди сюда — обхохочешься», — говорил Гаий в зеленую амбразуру плюща, когда я снова выкатывался в сад, а мать и няня устраивались с веретенами в тени портика. В предчувствии нехорошего, я все же не мог не откликнуться на зов загадки. В дальнем углу, на вытоптанной поляне с мраморными часами, у брата уже была организована охота, колышек с бечевкой, на которой бился воробей. Как только я возникал из-за кустов, он выпускал из-за пазухи ручного хорька, извилисто летевшего к несчастной птице, после короткой возни, перемежаемой безнадежным писком, хорек предсказуемо выходил победителем и гордо вздымал над поверженной жертвой подслеповатую мордочку в багровых бисеринках. Я ударялся в рев. Вновь склонялись надо мной мои утешительницы — мать, утирающая мне нос подолом, и полная нежной укоризны няня: «Будет тебе, господин, оставь маленького». С тех пор как брат был уступлен философу, она взяла себе в правило обращаться к нему, как к большому, и одергивала других рабов, которые из любви к ребенку пренебрегали этикетом.

Гаий, каким я его помню, был вовсе не злой мальчик, он искренне порывался растормошить меня, развлечь, а в минуты особого расположения учил некоторым греческим буквам, уже объясненным дядькой. Если чувствам детей дать имена, принятые у взрослых, он, пожалуй, любил меня, и я безошибочно понимал это, прощая ему шалости, которые порой вгоняли меня в слезы. Игрушки у нас были общие, были даже ручные мыши, таскавшие повозочку с соломенным возницей, но с ними быстро расправился хорек Агатокл, новый и уже окончательный любимец — разлюбить у брата не оставалось времени.

Это было давно, и мне уже не найти под сердцем острой льдинки, оставленной его смертью. На первых порах это была всего лишь пустота, звенящая нота тишины в саду за уроком Артемона, не покрываемая его нудным тенорком и стрекотом птиц; по дороге на фор или ипподром, хотя мы никогда не бывали там с ним вместе, но я слышал, как старательно обходили мать с отцом иные темы или просто слова, связанные с его отсутствием; но особенно ночью, когда за посвистом уснувшей няни я силился различить его привычное дыхание, едва сдерживался, чтобы не окликнуть: «Спишь?» — и нащупывал испуганной рукой холодный нос Агатокла, понимая, что и он по-своему думает о том же. Неделю спустя после кончины брата я стал пытаться играть с ним, как если бы ничего не произошло, будто надеялся несговорчивостью выиграть его у судьбы, пока она не окаменела, как бетон в опорах акведука, который тогда подводили к нам в город. В саду, где по-прежнему журчала слышанная им вода, где в тени портика шуршали грустные прялки, я раздвигал занавес плюща в солнечных прорехах и выходил к часам, стараясь не отвлечься, не отвести взгляда, прежде чем Гаий не соберется с силами стемнеть за спиной из воздуха и снять с меня непосильное бремя вожака игр. Для полной убедительности я выпросил у матери медяк и, купив воробья у того же скотника, сам спустил на него хорька, который выполнил все положенные упражнения, но с какой-то оглядкой, словно без особой веры. Засыпая в необъяснимых слезах, я спрашивал, почти кричал, но без звука, лишь тщательно шевеля губами: «Где ты, Гаий? Почему ты оставил нас? Неужели ты больше не вернешься и мы уже не будем играть в цирк и в бабки, и с обручем?» — «Нет, я не вернусь. Я уехал навсегда в Индию. Когда вырастешь большой, приезжай ко мне с Агатоклом, я возьму тебя охотиться на слонах». Я силился вообразить его индийцем, не имея понятия, что это за люди, каким-нибудь ушлым и ражим, но перед глазами вставал дощатый ящик с ручками, в котором слуги несли его к повозке. «Дурачок, нюня, ты думаешь, я умер? Это Катон умер, а вовсе не я. Я тогда просто заснул». Засыпал и я. Но теперь я забыл его и не могу воссоздать ни лица, ни голоса. Маленький Гаий навеки остался узником памяти маленького Марка, и обоих поглотили дюны времени.