Расплата | страница 15
Столь же глубоко захватывала его скорбь, если, конечно, это была истинная скорбь, а не надуманная, мимолетная хандра. Внешне он оставался прежним, держался так, будто ничего не случилось, расправив плечи, вольно, словно арабский иноходец; гордое и энергичное выражение не сходило с его лица. Но стоило присмотреться повнимательней, как становилась явной затаенная тоска и боль, сквозившая в его теплых светло-карих глазах, лукавые искры уже не вспыхивали в них. Он вырос в семье, где обнаружить слабость считалось невероятным позором для мужчины. Помню, когда схоронили его мать, мы вдвоем возвращались с Кукийского кладбища по узким, петляющим улочкам. Перед нами амфитеатром раскрывался город. Четко вырисовывались гора Удзо, Цхнети и застроенные домишками склоны Мтацминды, небо было натянуто над городом, как голубой нежнейший шелк, и думалось: какое отношение имеет смерть ко всему этому? Мы возвращались с кладбища, за всю дорогу не проронив ни слова. А потом, когда мы подошли к его дому, когда снова смешались с народом, мой друг повел себя как ни в чем не бывало, смеялся, если кто-то отпускал шутку, сам иногда шутил, не хмурился, не подчеркивал свою скорбь, не выставлял ее; он молча переживал безмерное горе, терзавшее его, — мать была для него всем на свете… Я был свидетелем того глубокого молчания, в которое он погрузился, выйдя с кладбища, когда ему не хотелось никого видеть, но он понимал, что от горя и от людей никуда не скроешься, и, войдя в дом, старался, чтобы никто не заметил его скорби.
Впрочем, я видел Важа и иным. Например, в те дни, когда зарезали нашего друга Цотне, красивого, благороднейшего и во всех отношениях достойного молодого человека. Его смерть потрясла меня. Неужели можно умереть в таком возрасте? — наивно поражался я. Зато Важа держался так, будто ничего не произошло. Во время панихид он стоял во дворе, в том самом, где провел вместе с Цотне столько прекрасных дней, и с иронией, близкой к презрению, поглядывал на тех парней, которые чересчур наглядно демонстрировали свою скорбь, словно не веря им. Его нарочитое спокойствие, возможно, было своеобразной реакцией на всеобщие охи и ахи. Так или иначе, чтобы почувствовать себя оскорбленным, вовсе не обязательно получить явное оскорбление, иногда достаточно просто взгляда. Именно такой уничтожающий взгляд был у Важа, и, когда мы с ним оказывались с глазу на глаз, я почему-то не решался заговорить о Цотне, стыдясь слов, словно слезливого нытья. Отмалчивался и Важа, не упоминал даже имени Цотне, а накануне похорон в доме у Вахтанга заставил меня за столом хохотать над какой-то безделицей. Он сам громко смеялся и при этом так требовательно смотрел, словно принуждал и меня хохотать, внушая мне свою волю с помощью неведомых магнетических сил. Я чувствовал, что его показная беспечность была фальшью, слабостью, детским легкомыслием. Видимо, Важа хотелось показать всем, какая он сильная личность. Безусловно, он был сильной личностью, но в данном случае вел себя фальшиво. По совершенно непонятным причинам естественное проявление горя почему-то казалось ему слабостью. Может быть, это происходило с ним от растерянности. Во всяком случае, в тот вечер он производил самое неприятное впечатление. Мы с Вахтангом чувствовали это, раздражались, и внутреннее, затаенное раздражение не позволяло нам отстать от него, признать его силу, в данном случае фальшивую, и мы заходились от смеха, хотя лично мне было не до веселья, тоска камнем лежала на сердце, однако я чувствовал, будто меня насильно заставляют хохотать. На самом же деле все это лишний раз подтверждало нашу мальчишескую беспомощность, ибо душевно стойкие люди не обманывают себя, не маскируются, но прямо в глаза смотрят несчастью и испытаниям.