Не просто выжить... | страница 17



— Конец прогулке, в камеру шагом марш, руки назад, не оглядываться, — и, довольный, заржал. — Шаг в сторону — побег, стреляю без предупреждения.

Косой возвращался к вечеру, мрачный, раздраженный. И Лене в это время доставалось больше обычного, хотя он и старался изо всех сил угодить и не подвернуться под ноги.

После ужина Чиграш заваливался около костра, вертел и тряс приемник, а потом заставлял Леню «давать концерт по заявкам». И Леня рассказывал прочитанные книги, пел свои заветные песни, те, что легко щемили душу и у него и у ею друзей, когда они собирались в тесный кружок возле первою походного костра, чувствуя, как хорошо им вместе, как они соскучились друг по другу и по вольной лесной жизни, какую испытывают взаимную любовь и заботу. Он пел и плакал.

Чиграш тоже любил пустить слезу под добрую песню. Сам же он знал только одну — про самовары. Это была даже не песня, а какая-то приговорка, длинная и невеселая:

Самовары — чайнички, чайнички, чайнички.
Самовары — шишечки, шишечки, шишечки.
Самовары — дырочки, дырочки…

А дальше там шли чашечки, пышечки, ложечки, девочки до тех пор, пока Чиграш не набирал побольше воздуха и блаженно не выдыхал: «Самовары — пар!» Все. Вся любовь. Вся песня.

Леня терпеливо слушал, но, к счастью, Косой не давал Чиграшу долго музицировать и обрывал его где-то на «блюдечках»: «Заткнись, самовар».

После этого они забирались в палатку и заводили разговоры о «бабах» — вот бы сюда бы, да то, да это — и лилась вонючими помоями такая грязь, что впору было затыкать уши. Впрочем, Леня уже настолько очерствел, даже отупел от постоянных издевательств и унижения, что словами его было трудно пронять, чувствовал он только побои, да и то телом, а не душой.

Вздыхая, кряхтя по-стариковски, Леня ложился поближе к костру. Здесь, на долгой стоянке, он уже мог как-то позаботиться и о своем устройстве, разумеется, в самых скромных пределах: наломать побольше лапника, лишний раз умыться, сложить после ужина нодью, чтобы не очень мерзнуть ночью. Лежа у ее жаркого огня, от которого блаженно таяло тело, он смотрел в черное небо, где среди ветвей мерцали звезды, и снова мечтал о свободе. Пока не засыпал…

Но и во сне не приходил к нему покой. С душой его творилось что-то непонятное. Она будто отупела, потеряла чувствительность к унижению, и в непрерывном напряжении, в постоянном ожидании реальной опасности стала наполняться каким-то почти мистическим страхом, готовым вот-вот превратиться в неоглядный ужас.