Скорина | страница 7



его подвигается дело. И правильно, что не преминул он об этом сказать в послесловии, которое только что здесь писал. Оно — первое, а значит, и самое важное, как и первое предисловие, как и в целом первая отпечатанная Псалтырь. Потому-то поистине историческим и стал этот день! Потому-то и надо было непременно отметить его белым камнем, утвердить как дату эпохальную, незабываемую, связанную с его именем, с его Полоцком. Да разве только с Полоцком?! И с Вильной, и с Киевом, и с Новгородом, Москвой, Псковом, Львовом — со всей необъятной землей, где понимают старославянский, который Скорина называет словенским языком, а значит, прочтут и поймут Псалтырь везде, где живет и звучит слово, которое он печатает «простым людям», объясняя им не всегда понятное слово книжное старославянское.

...Был он тогда еще мальцом. И еще меньшим казался он сам себе возле Софеи, как называли на свой лад поло-чане Софийский собор. Не однажды он стоял под сенью ее величия, высоты, каменной красы. Софея была за ним и над ним как мать, и, пристраиваясь у розовой, как заря, стены, выложенной из плинфы, он смотрел и смотрел на тот берег Двины, что простиралась и плыла в долине ровно как вдоль тяжелого, приземистого основания, так и мимо всего фасада Софеи, так и под его босыми, утопающими в мураве ногами. Выше по своему течению Двина омывала, словно зеленое свое сердце, остров, на котором виднелся Островской посад Полоцка с монастырем Иоанна Предтечи. За Островским посадом на том берегу реки, Скоринич знал, в трех верстах находились Бельчицы — селенье с летними хоромами бывших полоцких князей, с монастырем Пречистой Богородицы и святых мучеников Бориса и Глеба. Переводил Франтишек свой жадный взор и направо — за струистую, более узкую, чем Двина, Полоту, давшую название его родному городу. Он любил эти городские стены Заполотья с их четырьмя башнями-стражницами. И всегда над Зополотьем золотился крест над церковью, а подворья там были такими же, что и в посаде, в котором он сам жил. Но с некоторых пор Франтишек все чаще и чаще ловил себя на мысли, что все уже здесь, в Полоцке, он понял, постиг. И это, как говорила его мать, от земли не успев отрасти. Ведь совсем еще недавно, зачарованный, следил он за руками необыкновенных полоцких мастеров-ремесленников, а были среди них гончары и скорняки, портные и сапожники, шорники и седельники, сыромятники и кожевники, а также кузнецы, слесари, каменщики, плотники, столяры и скоморохи. Он любил удушливый запах кож, и особенно сыромятный — от нового седла, конской сбруи... Влекли его и резкий дух строительной извести, и аромат стружек из-под плотницкого топора или столярного рубанка. Не говоря уже о скоморошьих игрищах, и о том, как пялился он глазами на всякое подворье, привлекшее хоть чем-нибудь его внимание, куплей или продажей, к примеру, куплей самым известным в Полоцке боярином Иваном Зиновьевичем Корсаком и продажей самой обыкновенной посадской мещанкой Лайковой Синцовой двора напротив церкви святой Пятницы — между подворьями Тишки и Федосовского. Или опять же, раньше Франтишека не удержать было на отцовском подворье, до позднего вечера носился, ладно уж, если на Уроде или на Просмужице и Лучне, близко, возле монастыря Николая, а ведь мог, того гляди, и до Савиного ручья добраться, даже до самой Чарсвятки, сливающейся с Полотой в целых четырех верстах от двора в Чарсвятах.