О скупости и связанных с ней вещах. Тема и вариации | страница 30



, патологическим ядром самого закона. Мольера следует поместить в этот сдвиг, – а тот открывает кратчайший путь, который ведет от истоков современности, через проникновение в симптом безумного отца, к нынешним временам, которые как будто преследует именно это: фигура отца, отстаивающая свое сумасбродство в роли главы государства. Казалось, в пьесах Мольера господство закона и господство разума положат конец тираническому патриархальному закону, но теперь кажется, что такие фигуры возникают именно в результате тупика господства закона и предполагаемого прогресса разума.


Абсолютный императив богатства видится как подобие кантовского императива. Он должен покончить со всеми патологическими наклонностями, с пристрастием к удовольствию, которое не что иное, как трата, с приверженностью к славе и общественной значимости, даже с предрасположенностью к самолюбованию, поскольку в таком облике никто не нравится ни себе, ни другим. Моральный поступок совершается не только согласно долгу, а из долга, говорит Кант, что скупец прочитывает как «сокровище ради сокровища». Желание скупца выглядит как чистое желание, желание par excellence, выражение которого, согласно некоторым утверждениям Лакана, как раз и есть кантовский категорический императив. Другими словами, чистая форма морального поступка во имя абсолютно непатологического объекта. Отсюда же большая проблема того, как разграничить добродетель и скупость. Мы можем, например, сказать, что быть экономным – хорошо и заслуживает похвалы, но плохо быть скупым. Однако граница неуловима: как только ты ступаешь на путь экономии – а бережливость, экономность есть обязательная основа морали, – ты уже в круге скупости. Нет правильной меры бережливости, всякая благодетель фатальным образом склонна к скупости, открывает врата скупости, и скупость, в конце концов, не что иное, как внутренний избыток добродетели – добродетели, которая зашла слишком далеко. Но где должна остановится добродетель, чтобы обладать правильной мерой?


Начало всякой этики, как уже сказано, – призыв к самоотречению, самоограничению, бережливости. По Фрейду, хотя это не последнее его слово об этике, этика накладывает ограничение на принцип удовольствия и находится на службе принципа реальности. Нашей жажде удовольствия она надевает узду и говорит: «Не укрощай мир согласно своему желанию, а укроти свое желание так, чтобы было возможно сосуществование в мире», – это этика самоотречения и жертвенности, которая напоследок ведет к тому самому злополучному недовольству в культуре. Здесь скупец представляет собой парадокс, возможно, парадигматический. Сперва он, безусловно, преданно принимает самоотречение и дисциплину, намного более преданно, страстно и убежденно, чем остальные. Но при следующем шаге отречение превращается в деспотизм, готовый без зазрения совести навязывать свое желание в качестве единственного закона. Все его связи с окружающими, в том числе и в первую очередь с самыми близкими, идут под знаком безоговорочного исполнения одного-единственного желания. Его самопожертвование перевешивает все остальные соображения. То, что начинается в виде отказа от всех удовольствий, из самоповреждения приобретает форму постоянного нанесения увечья миру, который мог бы воспротивиться этому желанию. Тирания мира над желанием оборачивается тиранией желания над миром. Субъект, который полностью подавил свои патологические наклонности во имя жажды абсолютного объекта, оказывается худшим из тиранов, не уступающим в своем желании. Возможно, речь идет о точке, где «абсолютно уступить своему желанию» приобретает форму противоположности и выражается в виде «не уступить в своем желании», той точке неразличения, в которой экономика желания раскрывает свою суть. Его природа, которая здесь проявляет себя, это не тот образ желания в виде бесконечной суеты, истерического вожделения, которое при каждом объекте выясняет, что он неподходящий; образ объекта, следовательно, выступает в виде лакановского «хорька» (