Городской романс | страница 20



— Хорошая машина, ничего не скажешь, вот если бы она еще без бензина ездила, самостоятельно, — тогда да…

Видимо, это в нем говорил застарелый ген мироеда и кулака.

А Николай Иванович Спиридонов, главный инженер московской пуговичной фабрики имени Бакунина, в тот день что-то почувствовал себя плохо. Ни с того ни с сего защекотало в ноздрях, заложило уши, перед глазами поплыли крошечные червячки, а в животе образовалась странная пустота. Николай Иванович немедленно прервал совещание по итогам второго квартала, вызвал автомобиль и уехал к себе домой.

Дома он долго ходил взад-вперед от застекленной двери до письменного стола, прислушиваясь к биению своего сердца и раздумывая о том, что за недуг с ним приключился, потом решил поставить себе градусник и прилег. Когда через десять минут он вытащил градусник из-под мышки, с ним от ужаса едва не случился обморок: ртуть поднялась до отметки сорок один градус и две десятых. «Это конец!» — сказал себе внутренним голосом Николай Иванович и почувствовал, как у него холодеют ноги. Сердце защемила тоска, тоска, на глазах навернулись слезы, и так вдруг стало жаль жизни, деревьев за окном, счастливых воробьев, чирикавших во всю глотку, жены Нины, которая теперь останется на бобах или еще того чище — скоропалительно выскочит замуж за какого-нибудь пошлого молодца, своей пуговичной фабрики имени Бакунина, что хоть волком вой; и завыл бы Николай Иванович, от всей души завыл бы, убитый горем, кабы не соседи за стеной, которые чуть что, сразу вызывали наряд милиции по 02. Завещание, во всяком случае, следовало написать, и, преодолевая дурноту, то и дело подкатывавшую к горлу, Николай Иванович поднялся с дивана и сел за стол. Он потянул к себе лист бумаги, вытащил из нефритового стакана паркеровскую авторучку, нехорошо крякнул и записал первые, обязательные, слова: «Находясь в здравом рассудке и твердой памяти, завещаю…»

Удивительное дело: излагая свою последнюю волю, он управлялся самой незамысловатой прозой, которая местами еще и грешила канцеляризмами, но мало-помалу слог завещания становился все возвышенней и пышнее, пошли гиперболы, аллегории, вдруг сама собой проклюнулась рифма, и Николай Иванович даже не заметил, как у него из-под пера потекли стихи. Сочинялось о старости, о неизбежности ухода, о смертной тоске, и то, что началось словами: «Находясь в здравом рассудке и твердой памяти, завещаю…», фантастическим образом завершалось такой строфой: