«Печаль моя светла…» | страница 24
Что касается нас с Колей, то где-то, видимо, с ноября мы начали ходить на «детскую работу»: Коля – в школу, а я – в детский сад. У бедного Кольки школа началась со второго класса. Хотя родители с ним занимались, но все это было еще до войны. В годы оккупации очень все изменилось, в том числе и приоритеты. Если взрослые и спохватывались, что ребенок заброшен, то занятия велись урывками, в разное неудобное для его вольницы время, а потому не встречали у мальчишки большого энтузиазма. Читать и считать его учили при этом все и никто. Боюсь, что чаще всего этим человеком оказывалась 14-летняя Галочка, которая, догадываюсь, в ту пору была не слишком большим мастером педагогического труда, потому что брат бурно протестовал против ее учительских поползновений. Так что начало школы было для него не большим подарком, тем более трудным, что протекало без книг и тетрадей, без всяких системных навыков. Коля пошел в ближайшую только открытую после частичного восстановления русскую школу для мальчиков (№ 4). Это было в том дворе на улице Шевченко, где моя мама была случайно спасена от угона в Германию. Как помнится, очень скоро и она там стала работать библиотекарем (уроков французского тогда еще в школе не было). На моей памяти эта разрушенная бомбежками школа отстраивалась и расширялась лет пять.
С моей грамотностью все казалось проще: я крутилась где-то рядом, когда родители занимались с Колей, и научилась читать незаметно и очень рано, как говорила мама, еще «до войны», всего лишь присутствуя при целенаправленном обучении брата.
Если летом наше вольное житье было мало связано с книгами и протекало на улице – в саду, во дворе, в ближайших походах за травой или за козами на недалекое пастбище, то поздней осенью и зимой, конечно, все было не так. В первый год оккупации, когда был еще жив дядя Антон, а Сережка был еще совсем крошечный и все спал, спал, я, пятилетняя, вертелась больше всех возле нашего больного, «помогая» дяде Антону тем, что подавала то молоток, то колодку, то деревянные гвоздики для забивки в сапожные подметки. Помню, что с большим удовольствием слушала его колоритные рассказы (разумеется, на его родном украинском языке, который в нашем доме тогда звучал именно в его речи), причем часто в ответ на мои расспросы о Галочке в ее бытность маленькой. И сейчас как будто слышу его голос: «Та вже була ще та коза: майже з двох рокив усе крутылася биля дзэркала, дзэркала» («Та была еще та коза: чуть ли не с двух лет все крутилась у зеркала, зеркала»). Тут он смешно изобразил ее кокетство головой и руками, в одной из которых был молоток. Когда он мне объяснял, что такое «намысто», вдруг встал со своей обычной табуретки, потянулся к шкафчику и подарил мне образец – нитку коралловых бус, чуть меньшую, чем была у Галочки. Объяснял он мне не только некоторые слова. Это он научил меня считать на счетах, и даже помню его счастливо найденную для дошкольницы мотивацию: ведь не хочу же я, чтобы обо мне говорили «Та воно ще дурнэ» – «Та оно еще дурное». Кашлял он всегда очень аккуратно, отворачиваясь и прикрываясь рукой, причем всегда сплевывал в специальную темного стекла баночку, на которой завинчивалась крышка и к которой не разрешал даже прикасаться.