Ильич | страница 24



Град ударов обрушился на Парвиза. Нангйалай-бобо хорошо знал своё дело — он бил пса так, чтобы тот понял, что совершил ошибку. Кобель вертелся волчком, взбивая пыль, пытался огрызаться, даже — вот уж диковина! — лаять, а в итоге заскулил, но сбежать не сумел — натянутые в струну ремни удержали его на месте.

Собака с надеждой взглянула на хозяина — может быть, он прервёт эту унизительную экзекуцию? Но Халик снова одними глазами приказал псу: «Взять шурави!».

Парвиз опять прыгнул, всё также намереваясь порвать человеку на цепи горло, и вновь засвистел шомпол…

С четвёртого раза среднеазиат понял свою ошибку и схватил Афганца за руку. Хрустнула кость. Афганец закричал. Халик засмеялся.

Ночью Афганец плакал. Рука болела так, словно её положили на чугунную сковородку, полчаса простоявшую на газу. Помимо руки Парвиз разодрал Афганцу плечо, прокусил бедро и едва не выбил челюсть, сильно ударив квадратной головой во время очередного прыжка. Нанг-бобо перевязал Афганцу раны, наложил на руку лубок — две серые дощечки с пятнами засохшей крови. Эта чужая кровь и довела Афганца до слез. Он был не первым на живо-, а точнее, человекодёрне Нангйалай-бобо.

И не последний.

Он ничего не значил ни для кого из этих коричневых от солнца людей, у них был свой мир, своя жизнь, уползавшая одним концом в вековечную среднеазиатскую тьму, из которой поблёскивали начищенной бронзой шлемы гетайров Александра Македонского, превратившегося здесь в Искандера Двурогого, и штыки солдат Киплинга, удобривших собой сухую землю на окраинах Кабула. И другой конец бесконечной дороги бытия уходил в такую же тьму, и там тоже не было ничего такого, что могло бы показаться русскому парню интересным или заслуживающим внимание. Все те же глинобитные дувалы, плоские крыши с большими камнями — чтобы ветер не унёс куски кровли, все те же козы; быстрые, как вода горных рек, глаза женщин поверх платков, испещрённые морщинами лица стариков под косо повязанными чалмами, вечные запахи навоза, пыли, пряностей, дыма и бензина, образующие сложный аромат, не имеющий названия, но запоминающийся и легко узнаваемый.

Теперь Афганец знал — так пахнет вечность. И в этой вечности он — всего лишь крохотная точка на огромном листе бумаги, покрытом замысловатыми рисунками; всего лишь песчинка в пустыни, заполненной многометровыми барханами до самого горизонта; всего лишь муха, жужжащая на солнце в облаке таких же, как она, над ямой с нечистотами, куда сваливают падаль и отходы.