Полтора года | страница 23



— А почему же не стала? — спрашиваю.

— Ну как почему, — словно бы удивляется Веля. — У артистов, у них знаете как? То у них репетиция, то спевка, то в театр бежать. А ей ребенка воспитывать.

— У вас в семье есть еще дети?

— Зачем! Меня.

Мы снова шьем.

— Девчонки удивляются, почему она не пишет. А как ей писать! — Веля оглядывается на дверь и говорит шепотом: — Им нельзя писать. Она на секретной работе.

Веле скоро шестнадцать. Я слушаю ее детскую речь — впору двенадцатилетней — и вспоминаю, какой она пришла к нам больше года назад, ее тогдашнюю речь, всю переслоенную мерзкими словечками. И мне кажется, будто она перемахнула через длинную полосу своей жизни и вернулась к себе, той, какая была до того, как бросила школу и присоединилась к ватаге таких же, как она, отбившихся от дому подростков. Впрочем, она рассказывала, там были и совсем взрослые, «лет по двадцать три».

— Я одно лето у бабушки жила, так вовсе от них отстала. А вернулась — снова звать стали. Ну звали и звали.

— А ведь опять позовут.

— А опять — не пойду.

— Ты уверена?

— Так я же перевоспиталась, — удивляется она.

Бо́льшего от нее не добьешься, как ни старайся. Я и не стараюсь. Доброе намерение — это уже много. Но не все. Ах, как не все!

Некоторое время она молчит. Потом возвращается к тому, с чего начала, видно, очень для нее важному.

— А в школе ее, знаете, куда выбрали, мою маму? В родительский комитет, вот куда! Они, когда собираются, все у нее спрашивают, что им делать с ихними детьми.

На некоторое время она замолкает — вдевает нитку в иголку. Я смотрю на нее с великой грустью. Если она и заметит, вряд ли догадается, чем она вызвана, эта моя грусть.

— А сейчас она за границей, — продолжает девочка. — Она мне оттуда джинсики привезет, знаете, такие с кнопками блестящими, а карманы позади. Она мне много чего привозила. И дома у нас все-все заграничное. Зеркало, знаете, какое! Как здесь в клубе — до потолка почти. А стулья, ну точно как у Бориса Федоровича в кабинете.

Она надолго задумывается. Потом говорит:

— Я приеду, скажу: пусть идет в певицы. А что? Мне уже шестнадцать будет с половиной, почти что семнадцать, чего меня воспитывать, правда? И пусть хоть когда поздно приходит. Придет, у меня уже чайник вскипячен, чашки на столе. И никто нам не нужен. Вот пусть кто хочешь стучит — не откроем. Зачем он нам, правда? — Она умолкает. — Вот раньше знаете как? Вот никто не пришел, да? Мы с ней сядем на кровать, в одно одеяло завернемся и сидим поем. Я первым голосом, она вто́рит.