Одиночество контактного человека. Дневники 1953–1998 годов | страница 24
Никогда прежде я такого о Бродском не слышал. О суде и ссылке разговоры доходили, но чтобы кто-то называл его великим! Да и вообще, о современниках в таком тоне не говорят. Вот если бы он жил в начале двадцатого, а еще лучше – в девятнадцатом веке, то это бы никого не удивило.
Одно время Авербах был увлечен Анатолием Кимом[104]. Всем советовал читать его «Луковое поле». Утверждал, что это очень хорошо написано: «Может, два-три лишних слова на страницу есть, но не больше».
Или он говорил о том, как оказался в гостях, где весь вечер стол «держал» Радзинский[105]. Тогда это был не человек из телевизора, а только известный драматург. Впрочем, его экранное будущее Авербах угадал. «Эдик – гениальный рассказчик», – таковы точные его слова.
Следует упомянуть о внешнем облике. Тут тоже чувствовалась режиссура. Вспомним вечную сумку на плече, в которой якобы ничего не было (запись от 14.10.86). Не забудем трубку и модные свитера. Конечно, этот имидж создал он сам, но тут была предыстория.
Представьте его отца, Александра Леоновича[106], выпускника коммерческого училища, сына председателя Рыбинской еврейской общины, чья жизнь кардинально меняется. Он приезжает в Ленинград, женится на актрисе Тамаре Глебовой[107] и знакомится с приятелями ее сестры – художницы Татьяны[108]. Вот вся компания на картине «Дом в разрезе», написанной Глебовой и Алисой Порет[109]. Тут и Филонов, и Хармс, и Олейников, и Юдина… А это сам Александр Леонович. В уютном халате – совсем по-домашнему – он сидит во главе стола[110].
Всякий, кто писал об Авербахе-режиссере, непременно упоминал о его принадлежности к петербургской культуре. Остается уточнить, что речь не обо всей культуре, а об одной ее ветви. Прежде всего – через отца и его окружение – он чувствовал причастность к тому искусству, которое творили гости и обитатели «Дома в разрезе».
Еще на таллиннских курсах Илья Александрович удивлял друзей любовью к раннему Заболоцкому и поэзии обэриутов. Никто из его сверстников-медиков этого не знал, а он наизусть читал Хармса, Введенского, «Столбцы».
Можно считать, что его трубка, свитера и сумка – наследники по прямой хармсовского котелка и монокля, серой мягкой шляпы и кашне Шостаковича, тонкой кизиловой трости юного Козинцева. Окажись Авербах рядом с ними, он выглядел бы как «свой». Не только потому, что это тот же уровень, но из‐за того, что тут была игра.
Случалось, Илья Александрович ничего не изображал. Тогда он говорил очень серьезно – словно не окружающим, а себе.