Эшлиман во временах и весях | страница 39



Посидел у микрофона, подышал, покашлял, потом говорит: «Не, я так не умею. Напишу лучше». Дали ему бумагу, ручку шариковую и оставили в размышлении. Забыли на время об Эшлимане, а, как хватились, часов шесть уж прошло. Прибежали — дым сигаретный, сквозь него Эшлиман над листом склоненный слегка просматривается, а на листе «Я родился…» написано. И зачеркнуто жирно.

Так и в отделении милиции не продвинулся Эшлиман дальше сакраментального и по размышлении зачеркнутого «Я родился…». Пришлось накатать за него автобиографию участковому милиционеру, большому знатоку жанра. Заручившись неадекватной подписью, участковый подшил сей апокриф к делу и спрятал его в железный сейф. А по делу тому определили Эшлиману 15 суток отдыха, укрепив его желание податься в иные веси.

Исчезновение Эшлимана и непересёкшегося Лобачевского не повлияло на намерение сотрапезников, отправить салфеточную схему по известному адреску.

— Может они не заметят, что зеркальца не хватает, — предположил Эйнштейн.

Но японцы заметили и ответили похитителям, что без зеркальца их идея гроша ломаного не стоит, но если удастся найти подходящее зеркальце и отыскать для него нужное место, от чего двигатель заработает, то пришлют миллионов 16 или даже 18.

С тех пор Наполеон с Эйнштейном спорят, не прерываясь, о том, сколько миллионов они получат, а японцы стоят в очереди к чертежу со своими зеркальцами.

Несмотря на то, что японцы — люди переимчивые — прекрасно знают, что от идей, набросанных на салфетках, добра ждать не приходится, каждый японец в глубине души надеется, что с его-то зеркальцем двигатель, наконец, зафурычит, и все они улетят отсюда куда подальше.

* * *

А ищущий себя Эшлиман, пережив полное фиаско в создании автобиографии, решил попробовать себя в жанре абсурдизма и, естественно, тут же, подобно коллегам, начал разбираться по частям, как пластилиновая кукла.

Решил для начала написать книгу «Ни дня без строчки». Сел за стол — и задумался: «Ни дня» или «Не дня»? Пошел соседа спросить. Тот как увидел Эшлимана, затрясся весь, посинел. «А-ааа! — кричит. — Опять это ты, Петраков»! Взял да запустил в Эшлимана топором — и отрубил ему руку.

Эшлиман руку свою забрал, обиделся и не стал писать книгу «Ни дня без строчки». «Пусть, — говорит, — Толстой пишет, раз такой грамотный».

Поэтому её Олеша и написал.

Эшлиман же руку свою на место приладил, да на том с прозой и покончил, поэзией занялся.

И вот, приходит этаким фертом в книжную лавку посмотреть, как первый его поэтический сборник раскупают. Трется у прилавка час, трется другой — никак его сборник не раскупают.