Толстой и Достоевский. Противостояние | страница 9



По размышлении становится очевидным, что и для Толстого, и для Достоевского объем — одна из главных свобод. Это характеризует их жизни и личности, а также — их взгляд на искусство романа. Толстой творил на обширном холсте, соразмерном широте его бытия и заставляющем думать о связях между временными структурами романа и течением времени сквозь историю. Массивность Достоевского отражает его приверженность деталям и всеобъемлющее понимание бесчисленных нюансов жеста и мысли, которые накапливаются по мере приближения к драматическому моменту.

Чем больше мы думаем об этих двух писателях, тем отчетливее понимаем, что и они сами, и их работы — явления одного масштаба.

Притчей во языцех стали гигантская энергия Толстого, его медвежья мощь и психологическая устойчивость, безмерность всех жизненных сил. Современники — Горький, например, — описывали его титаном, шагающим по земле с античным величием. В самом его преклонном возрасте было что-то фантастическое и смутно богохульное. В свой девятый десяток он вошел королем от бога. Он трудился до конца — не знающий отдыха, задиристый, радостный в своей автократии. Его энергия была столь велика, что он не мог воображать или творить в мелких масштабах. Входил ли Толстой в комнату или принимался за ту или иную литературную форму, он производил впечатление гиганта, который нагибается перед дверью, построенной для обычных людей. В одной из его пьес — шесть актов. Некоторая закономерность видится в том факте, что духоборы — религиозная секта, чью эмиграцию в Канаду финансировал Толстой гонорарами за «Воскресение», — обнаженными вышли в непогоду на демонстрацию и в знак яростного протеста жгли фермы.

Повсюду в жизни Толстого — в приступах страсти к азартным играм и в медвежьей охоте его юности, в бурном и плодоносном браке, в девяноста томах его собрания сочинений — отчетливо видно могущество творческого импульса. Т. Э. Лоуренс[8] (который и сам отличался дьявольской мощью) признавался Форстеру:

«Пытаться одолеть Толстого — безнадежное дело. Этот человек — как вчерашний восточный ветер, от которого, стоит повернуться ему навстречу, — слезы и оцепенение».

Обширные фрагменты «Войны и мира» переписывались семикратно. Толстовские романы завершаются с неохотой, словно давление творчества — этот оккультный экстаз от создания жизни посредством языка — еще не исчерпало себя. Толстой сознавал собственную грандиозность и упивался напором и пульсом своей крови. Однажды в пароксизме особого величия он поставил под сомнение саму смертность. Он задался вопросом, действительно ли смерть — в виду явно имелась именно его физическая смерть — неизбежна? Почему он должен умирать, когда чувствует в своем организме непочатый край ресурсов, и когда он столь остро необходим пилигримам и ученикам, стекавшимся в Ясную Поляну со всего света? Пожалуй, прав был Николай Федоров, библиотекарь из Румянцевского музея, отстаивая идею полного и буквального воскрешения мертвых. Толстой говорил, что не разделяет взгляды Федорова, но они, очевидно, его притягивали.