После Катастрофы | страница 13
Итак, большевики говорят понятные, желанные, заветные, человеческие слова в нужном месте, в решающий миг. И поднимают народный вал. А русский интеллигент (вчерашний начетчик Маркса, сегодняшний толкователь Евангелия) выписывает мудреные философемы. Кто же пойдет за ним? И куда? Меня как читателя не покидает неприятное ощущение владеющего Бердяевым в разговорах о самых страшных, самых трагических вещах самолюбования. Удовлетворение остротой собственной мысли в нем сильней чувства надвигающегося и уже надвинувшегося на Россию ужаса.
Большинство статей "Вех" оставляло впечатление, что перед Россией, перед авторами сборника простираются долгие годы мирной духовной работы. Никто не знает, чем обернется следующий миг, но в 1909 году такое чувство было естественным. Многое еще можно и должно было (бы) сделать, чтобы (если бы) обстоятельства сложились иначе, чем они сложились. Но в 1918 году такая абстрактность размышлений, такая внесобытийность мыслителя представляется уже не угрожающей, а роковой.
Мысли Бердяева о том, что в апокалиптической перспективе Россия будет спасена ее провидческим меньшинством, я не берусь обсуждать. Но отчетливо проступает другое: то ли возвышенное, то ли бесчувственное игнорирование своей личной роли в попытке остановить вал крови и тьмы, катящийся на Россию. А до высылки Бердяева в составе знаменитого интеллектуального этапа за границу остается еще три с лишним года.
* * *
Далее следует пять эссе С. Булгакова под общим названием "На пиру богов", "Pro и contra", "Современные диалоги". Эпиграфом ко всем пяти диалогам служат знаменитые строки Тютчева:
Счастлив, кто посетил сей мир
В его минуты роковые:
Его призвали всеблагие
Как собеседника на пир.
Он их высоких зрелищ зритель,
Он в их совет допущен был,
И заживо, как небожитель,
Из чаши их бессмертье пил.
Эти восемь строк поражают тем же надмирным бесстрастием, которое так потрясает в Бердяеве. Как высоко надо стоять над миром, чтобы ощущать как блаженство, как пир небожителей, как "высокое зрелище" "его минуты роковые" с их кровью и грязью? Виден ли мир с такого расстояния вообще?
Всегда, когда я читаю или слышу эти строки, я вспоминаю Надежду Мандельштам. Ее преследовала мысль о бирке на ноге мертвеца, брошенного в лагерную яму. И она отказывалась признавать какой бы то ни было романтизм за "мрачными безднами" XX века. Я не готова на цветаевское: "На твой безумный мир один ответ - отказ". Но мне страшно. И "наслаждения в бою" я не испытываю.