Поиск истины [Авторский сборник] | страница 57
Помните Ивана Карамазова с его формулой: все дозволено, если нет бога (то есть если нет истины, веры, правды, надежды!)? «К черту вашего Генри Миллера со всеми его аномалиями, известными еще в Содоме и Гоморре!» — хотелось порой крикнуть мне в некоем безумии и мысленно пожать руку далекому югославскому писателю Эриху Кошу, несколько лет назад печатно высказавшему подобную фразу в адрес Кафки с его отстраненностью, самоуничижением и страхом мазохистского толка, с его вялым чувством жизни.
Что же касается символизма и заодно пресловутого поп-арта в литературе, то они не являются предметом моей любви потому, что превращают искусство в геометрическую абстракцию, хуже того — в оголенный знак холодного «рацио», а это мгновенно отделяет и гасит наше нравственное чувство. Ведь все станет бессмысленным — и раскрепощение человека от страха, и свобода, и материальное благо, и изобилие, — если будет развращена и утрачена нравственность. Тогда человеческие души станут напоминать опустошенные, необитаемые дома в голом ледяном пространстве рационализма, среди машинной цивилизации, заменившей чувства прямизной сухой логики бессердечного разума. Кому нужен такой технический прогресс, который не делает человека добрее, сердечнее, благороднее, а превращает его в символ, в параметр, в цифру для огромной электронно-вычислительной машины или же, выражаясь грубее, в жующий и переваривающий эрзац-продукты разумный аппарат?
Мы видим, что этот прогресс и алчное потребление на Западе не дали свободы проявлению духа в литературе, а наоборот — наступила пора сумерек, измельчали темы, сюжеты (за исключением научной фантастики), возник совершенно бессильный персонаж в состоянии безвыходности, безнадежности, ничтожности, в состоянии от всех отчужденного, никому не нужного существования в страшном и душном мире, где все происходит против желания человека.
Советская литература, опираясь на опыт великой русской и мировой литературы, со все большим упорством ищет своего героя с нравственностью, обращенной в себя и обращенной на других, героя, живущего надеждой и движением к цели, и может быть, это наше счастье — способность ощущать красоту жизни как движение к цели. Да, если прибавить отношения писателя с правдой, которые теряют свою цену, когда возникает знакомство лишь на один день, и становятся неподдельной нравственностью, когда художник и правда заключают прочный дружественный союз.
Много раз далеко от дома мне приходилось слышать о «советской литературе расчета» конца пятидесятых годов, о «литературе факта» шестидесятых, семидесятых годов, слышать самонадеянные заявления о том, что наше военное поколение после фронта стало рассчитываться с войной, с прошлым, с прошлым ужасом, со «сталинским периодом», с ненавистной историей холода, голода и крови, в то же время негуманно воспевая, мол, победу над немцами, а когда советологи эти утверждали, что «литература факта» заимствована на Западе у «новой журналистики» и отстранила, заменила «традиционный русский роман», — тут уже не надо было тратить много пороха на выяснение, что лучшие книги моего поколения о войне и послевоенной жизни были исполнены не гобсековского расчета, а человечности, были известны не тщетностью борьбы со злом, а надеждой, тем более что мы никогда не воспевали руки летчика, нажимающего рычаг бомбодержателя, никогда не сравнивали их с талантливыми руками виолончелиста, как это сделал Джон Стейнбек в очерках о Вьетнаме. И, пожалуй, лишним было доказывать, что «литература факта» — вовсе не исторический период в двадцать с лишним лет, отторгнувший от литературы роман — этот всеобъемлющий жанр.