Двойное дно | страница 52



Даже не то что струсил — меня как бы заранее охолонил внутренний голос, насмешливо произнесший: «Топоров спекулирует на политической теме». То есть если ты поэт, то пиши про птичек, а если пишешь про Чехословакию, то ты как бы не совсем поэт. Но единожды солгавший, кто тебе поверит, — а я не уверен, что в тот раз самому себе все-таки не солгал. Так или иначе, этот опыт стал для меня основополагающим: отныне печатать свои стихи без стихов о Чехословакии представлялось мне невозможным, а напечатать стихи о Чехословакии было нельзя по определению, следовательно, я навсегда оставил мысль о публикации собственных стихов.

Вот первое и, пожалуй, лучшее из этих стихотворений:


Советские войска в седьмом часу утра
Победоносно взяли город Прага.
Пока я спал, как гетевский сурок,
Пока я дрых на одиноком ложе,
Пока свой фестивальный трипперок
Залечивал посланец молодежи,
Пока решался экстренный вопрос —
Быть иль не быть всемирной телесети, —
Страна пошла, как поезд, под откос,
И плакали разбуженные дети.
Мир без вранья — как труп без воронья.
Нет, человек не зверь — тот разумеет,
Что жизнь есть, что свобода, что дороже
Ему, его потомкам и теням
Погибших в схватке. Зверь дерется насмерть.
Мы разучились. Город без потерь.
Страна без слез. Народ без сожалений.
И лишь один — священник или враль —
Рассказывает: был в Ерусалиме
Подобный случай. Бог наслал чуму
Или холеру, точно мы не знаем, —
Все полегли пришельцы… Я боюсь
На улицу, покуда не стемнеет:
Смотреть в глаза — и глаз не отводить.

Литература и политика и впрямь с некоторого времени — и вопреки собственной воле — спутались для меня в один клубок. В порядке оправдания отмечу, что в какой-то мере это на протяжении добрых или недобрых двухсот лет происходило со всей страной. «Серьезно» писать я начал в шестнадцать-семнадцать — слезливоподражательную любовную лирику, естественно. Резко контрастировавшую с моим бытовым поведением и, разумеется, втайне от кого бы то ни было. «Как прыщавой курсистке длинноволосый урод говорит о мирах, половой истекая истомою». Впрочем, и крымский роман Мандельштама с Цветаевой вписывается в эту издевательскую есенинскую парадигму.

Недавно я после семнадцатилетнего перерыва принял участие в шахматном турнире и — неожиданно для себя и для окружающих — показал мастерский результат, какого не показывал никогда раньше. И мысленно сравнил этот запоздалый и неуместный опыт с разовым пересыпом, который случился у меня с героиней первых стихов через двадцать семь (!) лет после того, как я проникся к ней юношеской влюбленностью. Самоутверждался я тогда как человек мыслящий вовсе не в стихах — и прорывалось это, причем прорывалось бурно, в школьных сочинениях, каждое из которых становилось предметом едва ли не судебного разбирательства.