Русский XX век на кладбище под Парижем | страница 30



Как видите, блистательный аристократ не унывал в скудном Париже 1930 года, не жаловался на судьбу, не ныл, не отчаивался и даже не склочничал… Именно эти редчайшие таланты отмечены были после его смерти в некрологе, опубликованном в 1942 году в самом первом номере нового американского журнала («Новый журнал»):

«Он никогда не жаловался, был всегда со всеми ровен и любезен, разговаривал о своих делах и занятиях почти неизменно в веселом тоне: ну что ж, пожил иначе, теперь живу так, не все ли равно?.. Люди, его знавшие, ценили и талантливую натуру, и неизменное безупречное джентльменство этого старого барина».

БЕЗВЕРХИЙ (BEZWERKHY) Cornely, soldat, 100e reg. inf., 18.05.1912 – 4.06.1940, Meurthe et Mozelle

В приказе по дивизии и по армии от 28.10.1943 о рядовом Корнелии Безверхом сказано так:

«Солдат храбрый и преданный. Смертельно ранен во время разведки 4 июня 1940 г. Награжден Военной Медалью и Военным Крестом с серебряной звездой».

Эту войну, которую Франция проиграла так быстро, здесь принято называть «странной» или даже «смешной» (drole de guerre). Сомневаюсь, чтобы эти игривые эпитеты приходили в голову семье и близким солдата Корнелия Безверхого.

БЕК-СОФИЕВ МАКСИМИЛИАН ОСКАРОВИЧ, 5.01.1906 – 5.11.1937. Замучен насмерть в Колымских концлагерях

БЕК-СОФИЕВА (ур. КНОРРИНГ) ИРИНА НИКОЛАЕВНА (Самарск. губ., 13.05.1906 – Париж, 21.01.1943)

Зачем меня девочкой глупой От страшной, родимой земли, От голода, тюрем и трупов, В двадцатом году увезли!

Так сетовала в 1933 году 17-летняя парижская поэтесса Ирина Кнорринг (по мужу Бек-Софиева), чей мучительный эмигрантский путь начался в 1920-м: Туапсе, Симферополь, Севастополь, Бизерта (Тунис), Париж…

Надпись, сопровождающая над той же могилой имя ее молодого родственника – Максимилиана Бек-Софиева, чей труп остался на Колыме, словно бы отвечает на риторический вопрос поэтессы: «Замучен насмерть в Колымских концлагерях». Так что увезли маленькую Ирину, чтобы спасти ее от Колымы и от смерти. Однако увезли в том возрасте, когда решения взрослых больше не убеждают… И вот, как и все ее собратья по «незамеченному поколению», она снова и снова пишет в Париже о полузабытой и малознакомой стране счастливого детства, об идиллической усадьбе, о своей безысходной ностальгии и тоске (у Ирины усугубляемой еще чуть не с двадцатилетнего возраста тяжелой болезнью, рано сведшей ее в могилу).

Да и как было юной парижанке Ирине представить себе ту жизнь, отгороженную железным занавесом, те муки и те лагеря, и ту Колыму, если и жившему неподалеку от них, в «большой зоне», взрослому Б. Л. Пастернаку представить их себе (уже и в 1956-м) было не под силу (что ж тогда говорить о нынешних, все, похоже, забывших сталинистах-россиянах)? Прочитав еще не напечатанный пастернаковский роман, недавний лагерник, замечательный писатель Варлам Шаламов (я еще встречал его, вышедшего на волю, сильно пьющего, знающего нечто запредельное, в голицынской писательской богадельне по осени, когда там бывало дешевле) пытался хоть что-нибудь объяснить в письме великому собрату из мирного Переделкина: «Первый лагерь был открыт в 1924 году. Дело стало быстро расти, началась «перековка», Беломорканал, Потьма, затем Дмитлаг (Москва – Волга), где в одном только лагере (в Дмитлаге) было свыше 80 000 человек. Потом лагерям не стало счета: Севлаг, Севвостлаг, Сиблаг, Бамлаг… Заселено было густо. Белая, чуть синеватая мгла зимней 60-градусной ночи, оркестр серебряных труб, играющий туши перед мертвым строем арестантов. Желтый свет огромных, тонущих в белой мгле бензиновых факелов. Читают списки расстрелянных за невыполнение норм.