Сторона Германтов | страница 102



, не окажись там мы с Робером. На миг подступы к «Олимпии», всегда его удручавшие, возбудили в нем любопытство и тут же причинили боль, а солнце, заливавшее в этот весенний день улицу Комартен, навеяло ему смутную тоску: кто знает, может быть, если бы Рашель не познакомилась с ним, она бы сегодня отправилась туда заработать луидор. Но к чему задавать Рашели вопросы, зная заранее, что в ответ она или просто промолчит, или солжет, или скажет что-нибудь очень неприятное для него, но ничем себя не выдаст? Проводники уже закрывали двери, мы поспешно сели в вагон первого класса, на Рашели были великолепные жемчуга, напомнившие Роберу, какое она сама сокровище, он ее обнял, вновь впустил в свое сердце и там, внутри, стал ею любоваться, как всегда — не считая короткого мига, когда она привиделась ему на площади Пигаль, изображенной одним импрессионистом[74], — и поезд тронулся.

Впрочем, она и вправду была «литературной». Она без умолку говорила со мной о книгах, об ар-нуво, о толстовстве, прерываясь только, чтобы упрекнуть Сен-Лу за то, что он слишком много пьет вина.

— Ах, если бы ты мог пожить со мной хотя бы год, я бы тебя приучила пить воду и ты бы чувствовал себя намного лучше.

— Решено, давай уедем.

— Но ты же знаешь, что мне надо много работать (она серьезно относилась к драматическому искусству). И кстати, что скажет твоя семья?

И она принялась жаловаться мне на его семью — как мне показалось, с полным основанием, и Робер целиком с ней соглашался: он не слушался Рашели только в том, что касалось шампанского. Я и сам боялся, что Сен-Лу злоупотребляет вином; чувствуя, что влияние возлюбленной идет ему на пользу, я уже готов был посоветовать ему послать семью к черту. Тут на глазах у Рашели выступили слезы, потому что я имел неосторожность заговорить о Дрейфусе.

— Бедный мученик, — сказала она, подавив рыдание, — они его там уморят.

— Успокойся, Зезетта, он вернется, его оправдают, суд признает ошибку.

— Он же до этого не доживет! Правда, хотя бы на имени его детей не останется пятна. Но какие страдания он терпит, подумать только! Это меня убивает. И верите ли вы, мать Робера, такая благочестивая, говорит, что лучше ему оставаться на Чертовом острове, пускай даже он невиновен! Ужас, правда?

— Да, чистая правда, так она и говорит. Она моя мать, я не могу ей возражать, но уж конечно, в ней нет такой чуткости, как в Зезетте.

На самом деле эти обеды, «такие славные», всегда проходили очень неудачно. Как только Сен-Лу оказывался с любовницей в общественном месте, ему мерещилось, что она смотрит на всех мужчин вокруг, он мрачнел, она замечала, что у него испортилось настроение, и принималась раздражать его еще больше, возможно, для смеху, но скорее из дурацкого самолюбия: она обижалась на его тон и не хотела, чтобы он вообразил, будто она пытается его смягчить; она притворялась, что не сводит глаз с какого-нибудь мужчины, хотя, впрочем, это не всегда было только игрой. И впрямь, когда в господине, оказавшемся в театре или в кафе их соседом, или даже в кучере их фиакра, обнаруживалось хоть что-нибудь привлекательное, Робер, вооруженный ревностью, замечал это раньше своей любовницы; он немедленно убеждался, что это один из тех гнусных негодяев, о которых он толковал мне в Бальбеке, один из тех, что для забавы развращают и бесчестят женщин, и умолял подругу не смотреть на него больше, тем самым указывая ей на него. И подчас она решала, что Робер с большим вкусом выбрал объект для подозрений; тогда она переставала его дразнить, чтобы он успокоился и согласился пройтись один, а сама тем временем вступала с незнакомцем в разговор, нередко договаривалась о свидании, а то и затевала настоящую интрижку. Как только мы вошли в ресторан, я сразу заметил, что у Робера озабоченный вид. Дело в том, что Робер сразу заметил нечто, ускользнувшее от нас в Бальбеке: он увидел, что на фоне вульгарных своих товарищей Эме, с его скромным обаянием, лучится той бессознательной романтикой, что несколько лет кряду витает вокруг легких волос и греческого носа; потому-то он и выбивался из толпы других официантов. Те были почти все немолоды и являли собой ярко выраженные и чрезвычайно уродливые типажи лицемерных кюре, проповедников-ханжей, а чаще всего — вышедших в тираж комических актеров, чьи бугристые лбы уже почти нигде не увидишь, разве что на портретах, выставленных в убогих «исторических» фойе вышедших из моды театриков, где они изображены в роли лакеев или верховных жрецов; видимо, в этом ресторане нарочно отбирали именно такой персонал, или, возможно, вакансии в нем передавались по наследству, чтобы торжественно хранить этот типаж в виде этакой коллегии авгуров. К сожалению, Эме нас узнал и сам подошел взять заказ, а процессия опереточных великих жрецов потекла к другим столикам. Эме справился о бабушкином здоровье, я спросил, как поживают его жена и детки. Он с удовольствием о них рассказал — семья много для него значила. Выглядел он умным, энергичным, но держался почтительно. Подруга Робера стала к нему присматриваться с необычным вниманием. Но в запавших глазах Эме, которым легкая близорукость придавала какую-то непостижимую глубину, и во всей его неподвижной физиономии не отразилось ни малейшего ответного интереса. В провинциальной гостинице, где он прослужил немало лет до Бальбека, прелестный рисунок его лица, теперь уже несколько пожелтевший и поблекший, годами украшавший собой, наподобие гравюры с изображением принца Евгения