Платон. Его гештальт | страница 5
Ведь весь наш государственный строй представляет собой подражание самой прекрасной и наилучшей жизни. Мы утверждаем, что это и есть наиболее истинная трагедия. Итак, вы — творцы, мы — тоже творцы. Предмет творчества у нас один и тот же. Поэтому мы с вами соперники и по искусству, и по состязанию в прекраснейшем действе».[11] Этим и объясняется пресловутое изгнание поэтов из Каллиполиса, в котором они были бы не только не нужны, но и вредны: «Рапсоду, а равно и софисту, приходится признать свою ненужность в общении между поэтом и народом, никакой книгой не следует заслонять прямого пути от губ к ушам, и в государстве между властителем и народом тоже не требуется никакого посредника».[12]
Фридеман описывает путь Платона к совершенству как эволюцию его теории идей, которая, вопреки формуле Вильгельма Нестле, направляет философа не к логосу, а наоборот, к мифу. Первоначально, замечает Фридеман, Платон принял идею как гипотезу, хоть и не в узком научном понимании, но все же только как мыслительную форму, как логос, для которого гипотеза является основанием, но впоследствии осознал ограниченность такого понимания. Этот переход Фридеман усматривает в платоновском рассуждении о «разделенной линии», где речь идет о том, что даже заслуживающие доверия гипотезы «должны уступить место другим, если последние ведут нас еще выше на пути к благородной позиции».[13] Говоря об этих «других» гипотезах, Фридеман поначалу отдает дань дискуссиям, которые все еще были актуальны в его время: он усматривает у Платона взгляд, ограничивающий математику и естествознание и возвышающий гуманитарную науку как науку о духе: «Естественные науки, составляющие гордость последнего столетия, не только принижаются здесь в своем ранге, но и оказываются внутренне поколеблены, поскольку их точность представляется привязанной к вещам, а сами они — неспособными выйти за свои пределы и подняться к истоку человеческого».