Дар Астарты | страница 21
В одной из самых больших психиатрических лечебниц Нью-Йорка содержится какой-то человек — с безумными глазами. Администрации больницы неизвестны ни национальность, ни имя больного. Доктора утверждают, что он лишился рассудка вследствие какого-то неожиданного удара… «Человек — машина наиболее тонко организованная и всегда легче других поддающаяся разрушению», — говорят они и в доказательство показывают сложные электрические аппараты и воздухоплавательные машины, которые изобретает больной в минуты своего просветления.
Эдмон Гарикур
ВОЗДУШНЫЙ ШАР
Мне было девять лет. Я совершенно не помнил своей матери. Отец был, кал мне казалось, очень добр, очень нежен, я его обожал. Но не смел ни признаться в этом, ни показать ему свою любовь. Между мною и им существовало ощущение необъяснимой отдаленности. Теперь я понимаю, что нас отдаляло. Это — его постоянная, настойчивая мысль о чем-то мне неизвестном.
Отец мой постоянно думал, жил своим внутренним миром и своей мыслью о чем-то, и все, что происходило кругом, не проникало в его душу. Рассказывают, что когда умерла моя мать, его оставили одного у тела раньше, чем предать труп земле. Когда наступил момент разлуки и в комнату вошли родные, то увидели, что на простыне, покрывающей покойницу, лежат листы бумаги, испещренные цифрами. Отец работал. Все же он нас любил. Но когда мысль овладевала им, она уничтожала все. Он смотрел на нас, не видя, он нас слушал, не слыша. Как я страдал от этого одиночества!
Когда вечером отец, оправляя мою кровать, целовал меня в лоб, его глаза смотрели на стену комнаты, и цветы обоев занимали его больше, чем я. От этого у меня ныло сердце, и я плакал в темноте после его ухода. Один я осмеливался говорить с ним и жаловаться. Я ему мысленно исповедовался, обнимал его шею своими худенькими ручонками, умолял его любить меня. Я обещал себе признаться отцу, но на другой день уже не хватало смелости на это.
Однажды, разрыдавшись, я выдал свой секрет. Это было во время завтрака. Увидев, что я сильно плачу, он с изумлением посмотрел на меня.
— Что с тобой, мой мальчик? Ты болен?
— Нет, отец.
— Но ты болен, потому что плачешь.
— У меня огорчение.
Закрыв глаза руками, я говорил, говорил, глотая слезы, говорил, как тогда, в темноте, ночью. С закрытыми глазами я в самом деле ничего не видел, не видел и отца, который ничего не отвечал.
Наконец, я поднял голову и протянул к нему мокрые от слез руки. И увидел тогда, что он рисует на скатерти геометрические фигуры. Я мгновенно замолчал. Страдание от того, что их не понимают, очень сильно у детей. Я так жестоко страдал, что сразу перестал плакать и говорить. Отец ничего не слыхал. Нужно было сызнова говорить и я ясно чувствовал, что отныне не сумею этого сделать вновь.