Анданте кантабиле | страница 7
Дмитрий тоже притушил окурок о край пепельницы-сфинкса и потянулся за своим бокалом. Я подлил ему вина из темной бутылки с приятной на ощупь бумажной шершавой этикеткой, потом, не торопясь, налил себе. Два окурка в пепельнице вонзали в воздух свои последние, едва заметные червоточинки дыма - как две несчастные судьбы, брошенные погибать вместе, без выхода, без надежды помочь друг другу.
--Ты знаешь, Толик, -- Дмитрий оторвал взгляд от легкого дымка, исходившиего из утробы сфинкса, и посмотрел на меня, -- Я сразу заподозрил, что не к добру все эти проверки, но выбирать-то нам с мамкой не приходилось. Или делай чего велят и получай валюту, или кончай жизнь вот так. -- Дима выразительно показал глазами на пепельницу, в которой агонизировали наши окурки.
Я откинулся назад, насколько позволяла спинка стула, и сделал несколько мелких глотков, насыщая язык и небо ароматом напитка. Вместе с острым, приятным ощущением во рту, ко мне пришла и укрепилась мысль, что жизнь дается один раз, и поэтому ее ценность заключена в ней самой. Даже в жизни пепельницы есть свои маленькие ценности: медитация на сигаретный дым... просветление сквозь плевки и пепел... Конечно, Дмитрий прав: жизнь надо ценить.
-- И я подумал, -- тут Димин голос пресекся, и он с усилием сглотнул слюну, трудно двигая кадыком. Я жестом показал ему на бокал. Дмитрий поднес его к губам, сделал долгий, мучительный глоток и продолжил: -- Я подумал, Толик, что жизнь-то у нас одна, и ее надо ценить, и поэтому надо стараться выживать так, как позволяет случай. Прошел я все эти медкомиссии, потом Флердоранж сказал, что мадам Брабансон велела отправить меня в консу на экзамен по специальности - ну то есть, скрипичную технику продемонстрировать, подтвердить квалификацию. Послали меня на мою же бывшую кафедру, к Ефиму Абрамовичу Левинсону. Брабансон, Левинсон... Ефим Абрамович мне говорит: Димочка, ты таки у меня был самый лучший аспирант, мне же тебя стыдно просить играть иначе как для того чтобы порадовать старого Левинсона! Но когда старому Левинсону платят деньги, так он же должен их отрабатывать, чтобы умереть себе порядочным человеком. Вон там стоят ноты, сонатное аллегро. Сыграй мне, Димочка, первые двадцать тактов, до фишки. Ну я смычок наголо, отстрелял свои двадцать тактов, зло так, четко... Закончил, стою, скрипку опустил, как бывало автомат на огневом рубеже опускал, когда рожок расстреляешь. Старик вдруг - в слезы. Чего плачете, спрашиваю, Ефим Абрамович? Неужели я так плохо сыграл? А он мне, отвечает: наоборот - ты изумительно сыграл! Замечательно, Димочка, браво! А чего тогда плачете, спрашиваю? А то, говорит, и плачу, что мне самому так уже никогда не сыграть. Годы свое берут: сперва полиартрит, а теперь вот еще и Паркинсон врачи обнаружили... Брабансон, Левинсон, Паркинсон... короче, Толик, всем жить хреново. Пришел я обратно к Флердоранжу с запечатанным конвертом, мне Ефим Абрамович его с собой дал. А там, в конверте, моя оценка. Флердоранж конверт вскрыл, и тут его бельгийские бычьи глаза на лоб полезли. Говорит мне: наш экзаменатор пишет, что у вас высочайшее исполнительское мастерство и необыкновенный талант. Вот вам бланк трудового контракта, сядьте вот здесь в кресло, прочитайте, все заполните и подпишите здесь и вот тут, и еще в трех местах - там где медицинская страховка, страхование жизни и еще какая-то фигня. Завтра, говорит, представлю вас лично мадам Брабансон. Будьте с ней почтительны и делайте все, о чем она вас попросит.