Жернова. 1918–1953 | страница 10



Божье промышленье
скорби посылает ей
за грехи сы-но-вни-еее.
Боже, спаси родную Ру-усь.
Боже, прости е-е-ооо,
Боже, храни е-е-ооо.

Бабель остался возле колонны, Каннегисер прошел вперед, где плавал лиловый дым кадильниц.

Певчие уже не молитву пели, а плач, затапливая слезами фигурки молящихся:

Много в удел ей дано испытани-ий,
Много дано ей еще пережи-ить.
Дай обновлени-е,
дай уповани-е,
доблесть и силу ее возроди-ить.
Боже, храни родную Ру-усь…

Леонид прошел к алтарю, поставил несколько свечей, зажег их, стоял, крестился, слушал молитву, по щекам катились слезы…

В училище на общей утренней молитве он всегда стоял в строю, пел вместе со всеми. «Покаянная молитва о Руси» в последние месяцы была любимой в училище, ее пели с особым вдохновением…

Пели — всё в прошлом…

После ареста «заговорщиков» занятия в училище прекратились и, скорее всего, навсегда. Впрочем, это уже не имеет никакого значения. Потому что юнкер Каннегисер свой первый и единственный бой назначил себе сам и примет его. А бог должен помочь ему этот бой выиграть. И неважно, какой бог: православный или иудейский.

Патриарх Тихон, ветхий старец с белой бородой, полусидел в золоченом кресле, облитый шелком лиловой рясы, окруженный служками. Он тоже открывал рот и время от времени крестил прихожан золотым крестом с изумрудами. Прихожане кланялись, крестились, подходили к ручке святейшего, лобызали. На всех с хоров изливался могучий бас соборного дьяка:

Боже, храни родную Ру-усь…
Боже, храни ее-ооо…
Боже, спаси ее-ооо…

Ему, рыдая, вторил хор.


Забыв о Бабеле, Каннегисер дослушал молитву до конца, покинул собор и пошагал в сторону Адмиралтейской набережной.

Бабель догнал, пристроился рядом, затараторил:

— Им уже таки недолго осталось… всем этим графьям, архиереям и прочим. Они себе думают, что вымолят у своего бога возвращения к прошлому. Идиоты! Гнездо заговорщиков. Ничего, Чека скоро наведет порядок и здесь… Я недавно побывал в морге на Выборгской стороне — ужас! Расстрелянные свалены в штабеля… Кого там только нет…

— Чему ты радуешься?

— Я? Радуюсь? — смутился Бабель. — Нет! Наоборот — жуть берет. Вони-ища-ааа! Зимой еще ничего, а сейчас… Я к тому, что газетчик должен все видеть, ко всему привыкнуть, ко всем, так сказать, изнанкам жизни… И, знаешь, щекотит. Да! Я еще не видел, как расстреливают, но посмотрю обязательно…

— Не забудь попробовать…

— А-ааа… Н-нет… Пожалуй — нет. Не смогу. Хотя, впрочем… Куприн говорил, что писатель все должен попробовать. Если собрался писать о сапожнике, научись этому ремеслу. Если пекарем — потрудись пекарем. Даже роди, если получится… Хах-хи-хи! — поперхнулся он коротким смешком. Но заметив, что Канегисер хмурится, сменил пластинку: — Впрочем, все это ерунда… Я слыхал — твой брат застрелился? Нет? Болтают всякое… Он ведь был членом Петросовета? Так? В Одессе за это таки много говорили… Ну а ты? Что пишешь?.. У нас тут много одесситов. Собираемся иногда, разговариваем… Думаю податься в Москву: там сейчас решается все. А здесь… — пренебрежительный взмах рукой. — Хочу пойти к Горькому… Черт знает что! Не печатают! Нет, в газете кое-что, но так, мелочь уже, а хочется большого, настоящего, — тараторил без умолку Бабель.