Река Лажа | страница 29



долго.

Первый птицынский выезд прошел в чинном благотерпении сопроводителей, в целом сдержанно-доброжелательных, но, конечно, считавших затею майора заведомым бредом; сам Почаев был в пику их вежливой холодности столь непереносимо навязчив и внимателен к редким словам Аметиста, что назначившийся проницать неподвижные млынские глуби прошлец был готов провалиться сквозь эту же землю. Луговина, где высадились они все, обнимала концовку тишайших Бабенок, упираясь в горчичную топь, изначально указанную на допросах Слепневым. Утро было несветло: гарь висла сплошной пеленой и пожженный подрост неотменно держал на виду свой укор, предъявляя мазутные веники недоразвившихся елок; в общий ад безвозмездно вложились обмылки с Памфиловки, позже схваченные за повторным поджогом серебряного сухостоя. Птицын посеменил по приволью к означенной топи, бормоча и сбивая росу. Подготовка, предпринятая накануне, состояла в пространной молитве к покойному Глодышеву, перебравшемуся на главредство в небесные еженедельники по итогам сердечного приступа, и затянутом выборе верхней одежды (предпочел наконец распродажную из «Финн-Флэра» ветровку лилового тона). Пономарь не означил себя, дымовой не отдернул завесы, очевидно испытывая Аметистову твердость. О кончине его Птицын глупо узнал с городского ТВ, перевравшего время прощания в ДК Текстилей, и в итоге успел только на отпеванье в пустой, словно библиотека, храм Богоявленья, где стояло еще два десятка слегка зачерненных людей, не считая команды украшенных срочников, присланных военкомом по платьевскому настоянью. Птицын жал в руке снятую шапку, желая казаться блаженным. Саша Ч. шевелила губами, по слогам повторяя канон. Фотокор погруженно крестился тяжелой щепотью. Провожальное пение, бравшееся ниоткуда, обессиливало пастушка. Шел его третий курс, обе тонко влюбленных в него одногруппницы уже приняли яд, но остались в живых и смотрели теперь сквозь него, как в пустое окно. Он катался по вузовским олимпиадам, где азартно сражался с такими же чахлыми умниками (исполинский кадык, свитерок на поломанной молнии, угнетенные ногти) и улыбами-здоровяками (смех, кудряшки, смартфон, пряный одеколон и стремящаяся за пределы приличья нервозность), признавался способнейшим из обучаемых и входил в ближний круг при декане, изысканном гречине, доверявшим ему что-то из секретарских повинностей, но не мог отвязаться от чувства трясины, ворующей кровь. Здесь же, в церкви с наставником детства и юности в скромном гробу, Аметист различил в себе страшную легкость, полнейший отрыв; неуместность такой постановки вопроса была очевидна ему, но он не находил в себе сил воспротивиться, утяжелиться: что-то невозвратимое кончилось, изнемогло у него в животе. Пономарь был не виден ему, скрытый за провожателями, и все происходящее было не то, и не так, и уже низачем. В первый раз наяву Аметиста застала печаль, возникавшая ранее только во снах с подставными покойниками, где в обличье усопших родных подбирались блудливо к открытому сердцу не те. Чувство было близко к удушенью: