За неимением гербовой печати | страница 7



Теперь же, избавленный от необходимости куда-то бежать, прятаться, я, может впервые за все это время, так отчетливо представил необъятность постигшей меня беды. Убита мама, сестра, бабушка, отец ушел с первыми выстрелами, и я его больше не видел. У меня никого нет — эта мысль возникла неожиданно и страшно. Из взрослого, самостоятельного человека вновь превратился в мальчишку.

Радость ожидания и надежды притупляли горе, а теперь ожившее горе притупило саму радость освобождения.

Вернулся Мариан. Он притащил из клуни закопченный чугунный котелок, и мы приладили его к колодезному шесту. Вода оказалась чистой, если не считать соломы и пепла, занесенных в колодец с развороченной кровли.

— Ты смотри, — блестя влажными зубами, расхохотался Мариан, — у тебя черная борода.

— И у тебя тоже.

Минутное веселье на ничейном хуторе было нашей первой беззаботной радостью после долгих часов опасности и страха.

— Что будем делать? — спросил я Мариана.

Мариан молчал. Он снял рубашку и вытер ею лицо.

— Может, пойдем в Каменку?

— Нет, что ты, нельзя. Солдат сказал, чтобы мы подождали два часа.

— Два часа уже прошло, — упрямо сказал Мариан.

— У разведчиков всякое может случиться, а потом — вдруг в Каменке немцы.

Словно в подтверждение моих слов где-то совсем близко короткими очередями ударил пулемет. Но тут же осекся.

Мы переглянулись.

— Да, лучше подождать, — согласился Мариан.

Растянулись около клуни на траве, блаженно отогреваясь после сырого погреба. Не помню, как я уснул. Помню только сперва жужжал шмель около самого уха, потом улетел и стало совсем тихо, так тихо, как никогда не было на земле.

Мы втроем на огромном песчаном пляже: я, отец и мама. Глаза слепят бесчисленные кварцевые блестки. Перед нами море, синее, с прозеленью до неправдоподобия. Я хочу спросить, почему море называется Черным, хотя оно совершенно синее. Но отец уходит в воду, и я не успеваю его ни о чем спросить. Я бегу за ним, а он бросается в море и плывет быстро-быстро, выкидывая вперед руки. Он что-то кричит издали, но я не могу разобрать слов, их относит ветер. Отец все дальше и дальше, и вот его совсем не видно в волнах. Я бегу к маме, но и ее уже нет на прежнем месте. Вокруг только песок и солнце.

Нет, это не солнце, а острый луч фонарика скользит под нары, где я лежу. Мимо по полу топают сапоги, голенища раструбом. Полицай заглядывает под нары, потом сапоги удаляются. В бараке заколачивают окна. Крест-накрест ложатся доски. Я пытаюсь отогнуть хоть одну доску, чтобы выбраться из западни, но не хватает сил, доска трещит, прогибается и не поддается. И вдруг оказывается, что это не доски, а сложенные на груди: руки убитого Готлиба. Готлиб скалит желтые лошадиные зубы и, подняв огромный указательный палец, тычет мне в живот. «Кляйн партизан, — с иезуитской усмешкой, картавя, говорит он, — пиф-паф, капут».