Варлам Шаламов в свидетельствах современников | страница 54
Ты не сердишься на такое длинное письмо? Не сердись – мне очень, очень трудно. Не что-либо житейское, личное решать мне трудно. Это – другое. Завтра я уеду в Тулу, а возвращаясь из Тулы, пошлю телеграмму на Потаповский, и, м. б., ты сумеешь выбраться. Крепко целую.
В.
Письмо бросаю в Москве.
* * *
Я представляла, как в своем «Туркмене» на торфяных разработках (что-то вроде Баскервильских болот) он строчит мелким аккуратным почерком, без помарок, макая перо в «непроливайку», эти длинные письма, спеша выговориться, поделиться, бесконечно радуясь обретенному собеседнику. Быть может, эти скороговоркой сыплющиеся имена – Бальзак, Стендаль, Толстой, Мартынов – напоминают ухаживание начитанного гимназиста: «А из Гоголя вы что любите?» Но дело не в глубине и тонкости литературных оценок. В свете его судьбы эта потребность обменяться, перекликнуться драгоценными именами имела другой, человеческий смысл. Это было возвращение на «факультет ненужных вещей», в знакомый мир, о чем так хорошо сказано в его рассказе «Сентенция».
* * *
Туркмен, 24 мая 1956
Дорогая Люся.
Второе письмо за сегодняшний вечер. Я, право, уже полтора месяца только и делаю, что пишу тебе письма – отправляю и не отправляю – всякие. Первое сегодняшнее чуть-чуть не вошло в разряд неотправленных – но до каких же пор мы будем молчать?
«Лит<ературная> М<осква>» закончил<а> сегодня пьесой Розова. Плохая пьеса. Пьесы, наверное, писать очень трудно – трудней, чем, скажем, повесть или роман, и всякому большому писателю хочется, наверное, написать хорошую пьесу. В этих несвободных, заданных рамках жанра попробовать свои силы, освободив себя от заботы закрепления пейзажа, интерьера. Соблазняет прямота обращения к зрителю, упрощенность воздействия, новизна задач. Страшная ответственность диалога, музыкальный ключ его.
Толстой упорно хотел быть драматургом – и не получилось театра Толстого. Горький же и сам понимал беспомощность своих пьес. Даже Салтыков и Чернышевский не удержались от подобных проб. Знал, что такое пьеса, – Чехов – впрочем, чего он не знал? Знал и Андреев – только у него было больше таланта, чем сердца и ума. Но тот, кто владел диалогом, как никто на свете, у кого речь героя – не только душевный, но и физический его портрет, у кого романы так похожи на первый взгляд на пьесы, – Достоевский – пьес не писал. И больше того, любой роман прямо просится на переделку в драму. Но все переделки были бледнее и в сотни раз хуже, чем роман. И не потому, что это «вторичность», и не потому, что за переделки брались бездарные люди – были и не бездарные. Почему? В чем тут дело? В каком-то необъяснимом совершенстве прозы, в неслучайности предложения, в необходимости каждого слова. О периодах Достоевского, о якобы небрежности, торопливости его пера писалось много – но попробуйте вынуть хоть одно слово – ткань будет зиять.