Небрежная любовь | страница 4
О, этот джаз! Дважды в неделю, по вторникам и пятницам, он пропускал первый урок в школе, чтобы в половине девятого утра прослушать программу «Брекфест клаб», передаваемую с другой стороны земного шара для стран Европы. А вечером, после школы, он нередко опять усаживался у радиоприемника и ловил музыкальную программу с туманных островов, надеясь сквозь треск и завывание помех услышать Дейва Брубека, Чарльза Паркера, Диззи Гиллеспи, Оскара Питерсона и других магов джаза.
Как, почему еще двенадцатилетним мальчишкой полюбил он эту музыку? Что могло трогать и печально щемить его сердце, когда он внимал стенаниям блюза, сложенного неграми где-то на другом конце света в неведомой Алабаме? И почему всякий раз, когда он слушал рычание и вопли Отиса Рединга, его приводила в восторг именно вот эта косматая грубая чувственность блюза, тяжелая и плотная, как пропотевшая рубаха, и в ее вульгарной варварской музыкальности ему всегда чудилось нечто до того правдивое — живое, страстное, неприлично горячее — что он тут же впадал и в какое-то злорадство... подобное злорадство он испытал, когда однажды заметил, что их математичка — чопорная сухая дама, холодно рассуждавшая у доски о каких-то синусах — очень просто и обыкновенно беременна...
Нет, он не мог объяснить своей любви к джазу, как не мог объяснить и того, какими путями неисповедимыми попали два блюза Луи Армстронга в скопище пыльных пластинок его малограмотного дяди.
Праздновали новый 1963 год в глухом деревянном квартале старых домов, сгрудившихся вокруг Феодосьевской церкви. В те времена церковь эта была превращена в хлебозавод, и из пробитой фасадной стены торчало колено трубы с конической крышечкой на конце, похожей на закопченную китайскую шапочку. Ясным зимним вечером, когда он, набросив пальто, пробегал через двор в уборную, приткнувшуюся у самой церковной стены, из этой трубы валил густой черный дым, хорошо видный на торжественно-звездном, литургическом небе; загибаясь мрачной рекой за дырявые купола, он тянулся к низко стоящему молодому месяцу, словно желая замазать его, и эта зловещая устремленность дыма делала почти наглядным представление об «исчадии ада», о том ужасном и необъяснимом продукте, который, видимо, только и мог производиться в аду. Стоя возле призрачно-белой будочки уборной, он иной раз до жути реально представлял себе, как ад в его извечной борьбе с небом в этом самом месте ближе всего подобрался снизу к поверхности земли, и как где-то под ногами жадно гудят огненные жерла топок, снуют вертлявые тени чертей и корчатся гримасами лица грешников. Может быть, подобное ощущение возникало у него еще и потому, что уж очень разителен был контраст между безмолвием чистых снежных улиц, неподвижностью звездного неба и медленно выползавшей из трубы дымной чернотой, между спокойствием темных бревенчатых стен и ярким мельтешением в квадратиках окон, среди которых иные были затемнены, и в них грудами углей мерцали притиснутые к самому стеклу огоньки новогодних елок.