Просторный человек | страница 34
Вадима увлекала эта направленность рока на героя, на Фауста, то есть как бы на него самого, сопереживающего герою! И как интересно было сидеть у рояля над сложной (тогда казавшейся сложной и прекрасной) этой вещью, которая после поразила его своей излишней сказанностью, ясностью. Он упивался шествием лейтмотивов во вступлении, где все темы предстают в упрощенном облике — каждая в своей маске; они выходят, представляются публике, кланяются: я буду в такой-то роли, я — в такой.
И как счастлив он был каждый раз, когда доходил до момента, где композитор как бы разводит два лейтмотива, и злые аккорды темы рока, перенесенные в верхний регистр, вдруг приобретают мелодическое очарование: здесь ощущается дыхание Маргариты, предчувствие любви. Любовь значит тоже — рок? — это так соответствовало полудетскому представлению о ней! И когда звучание светлой мелодии Маргариты вдруг в разработке становилось иной — бегущей, теряющей безмятежность, как бы нагоняемой темой рока, он останавливался, чтобы перевести дыхание. А потом боялся и все же входил в звуки похоронного шествия, как в незамутненном смертями детстве входишь на кладбище, и жутковатое, и влекущее тайной. Ах, эта романтика! Но наше «ах!» появляется потом. А пока ты охвачен подъемом и ликованием, и небытие — это просто физическое разрушение, но ты уже запечатлен в прекрасном, ты уже с л ы ш а л, взял в себя и отдал свое…
Разумеется, он так не думал, этот нескладный девятиклассник, но весь был напряжен, как тетива лука[2]. Он утопал в многоликости, спрятанной за сонатными масками.
Юноша говорил со своим учителем об «отравленности» музыки Листа (этот термин, разумеется, принес старший, знакомый с исследователями листовского творчества), они вкладывали в это понятие всю многозначность и обманчивость этой музыки, где актеры в масках лишь раскланивались вначале, а потом на сцене шла жизнь, никаким ограничениям не подвластная. Одна и та же маска проявляла себя с разных сторон, рождая ощущение изменчивости, мимолетности.
Молодого человека, как это часто бывает в юности, томило ощущение хрупкости всего сущего (будь то бабочка, солнечный свет или вечера в родительском доме), того, чем владеет душа и что может утечь вместе с разрушительным временем.
Как изящно взлетают мамины руки, когда она, отбрасывая рукава японского халата, достает чашки с верхней полки резного буфета! Жест этот преображает происходящее, и чашка перестает быть посудой для питья, принимает в себя более высокий смысл: чаша… волшебный напиток… что-то о вечной молодости, о приворотном зелье… И может ли быть, что выгнутые, нежные руки покроются морщинами и после… будут сложены на иссохшей груди — стоп! Стоп, стоп! Дальше не думать! Не видеть запрокинутого лица.